— Алексей Дмитрич, — сказала она сквозь слезы, — простите меня еще раз. Я вижу, я много зла вам сделала. Уезжайте скорее, я стану молиться за вас... я остаюсь здесь, здесь мое место.
Последняя искра жалости погасла в моей душе. Я отбросил руку Веры Николаевны, так что тоненькая рука слегка хрустнула. Она уныло поглядела на свои бледные, худенькие пальчики и не говорила ни слова.
— Пусть же будет проклят, — сказал я, задыхаясь и теряя всякое чувство приличия, — пусть будет проклят ваш фанатизм и ваше гибельное, безумное самоотвержение! Пусть будет проклято это семейство, которое раздавило меня в детстве и хочет еще губить мою молодость!..
Она задумчиво глядела на меня и кротко улыбалась, как улыбались в старину мученики, глядя на орудие своей казни.
— Бог с вами, — продолжал я несколько спокойнее, — оставайтесь здесь, будьте счастливы, я ненавижу вас.
Я отвернулся и отошел далеко-далеко, не поворачивая головы. Да не было и толку, что я не смотрел в ту сторону: перед моими глазами с разительною ясностию рисовалась знакомая площадка, окаймленная строем разросшихся елей. И под одним из деревьев этих все-таки стояла жиденькая стройная фигура молодой девушки, и грустно, бессознательно глядела эта девушка на худенькие пальцы своей правой руки. И с тех пор до этого дня, точно так же, с таким же жестом представляется моему воображению единственный предмет неудачной моей любви. Я так ясно воображаю ее себе, что, кажется, могу пересчитать жилки на ее руке, приподнятой кверху; а сзади ее мне видится тот же печальный, свинцовый фон картины, еще более омраченный хлопьями серого, беспрестанно падающего снегу.
Когда я подошел к флигелю, лошади уже были готовы. Перезабывши часть моих вещей, я вскочил в сани и велел ехать шибче. На каждой станции чувствовал я, что болезнь подходила ко мне ближе; я возбуждал себя, прикладывал к голове снег, пил водку и таким образом проехал верст полтораста, не давая себе отдыха. На шестой станции я велел остановиться, приискал себе ночлег и решился отдохнуть. Наутро оказалась у меня желчная горячка, я перенес ее довольно спокойно и провалялся недель шесть, один-одинехонек.
Вот вам первая часть, моей истории. Второй я пока не буду рассказывать: мне страшно надоело анализировать себя самого и близких ко мне лиц. На прошлой неделе подал я в отставку и намерен поселиться на время в деревне. Там у меня есть все, о чем мечтает человек в минуты злого огорчения и душевной усталости: и домик с зелеными ставнями, и коллекция оружия, и запыленная библиотека, и прочие пасторальные принадлежности. Признаюсь, я немногого ожидаю от этого отшельничества в двадцать пять лет от роду, а впрочем, отчего и не попробовать? Le repos — c'est Dieu[129]
, сказал ваш же любимый писатель...[130]ДНЕВНИК
<1843 г.>
Vous l'avez voulu, j'obeis[131]
Неужели после первой бестолковой попытки, спустя три года, мне должно снова взяться за перо и описывать вещь довольно скучную — мою жизнь. Не смейтесь, я очень далек от байронизма и
Так, я описываю мою жизнь для воспоминаний, но что такое воспоминание?
Смешно скрывать что-нибудь от вас, и потому я признаюсь, что большею частию не существует их для меня. Недавно, перечитывая одно из моих писем, писанное в минуту самой
Зачем и с какою целию писать мне журнал: смешно становиться на ходули, видеть трогательное и высокое там, где ничего не видишь, еще смешнее в осьмнадцать лет воображать себя разочарованным, но весьма скучно описывать, где был утром, что делал ввечеру, что ел, что пил, с кем об чем говорил, выводя без всякой цели на сцену личности. И потому не ждите от меня правильного и постоянного дневника: мне неоткуда писать его.