Скоро в суде будет слушаться дело. Обвиняются те, кто убийцу посмел назвать убийцей. Пожилой сердитый судья, знакомясь с материалами, неожиданно обнаружил там свое имя. Право же, он лично никогда бы не стал ворошить прошлое. Однако история эта получила слишком широкую огласку, и виновные в конце концов должны быть найдены. Искать их надо среди тех, кто предал эту историю огласке. В числе обвиняемых четырнадцатилетний мальчик, сын вернувшегося домой легионера. Мальчика этого довольно часто видят в обществе человека, который в округе слывет за красного.
Мартин Фиртль.
Песочные часы.
Когда забот у тебя полно и за все душа болит, время летит, дни, недели, месяцы так и бегут, не замечаешь прибавила ли, убавила ли в весе, много ли седины в волосах, но вдруг — стоп! — спохватишься: что, опять пришла весна? Опять наступило лето? А я все жду и жду и утешаю себя: надо быть наготове, все лучшее еще впереди. Что бы на тебя ни обрушилось, жди счастья, радости и неожиданностей. Не будь наивной, в жизни сотни концов и начал, они другой раз сплетутся и такой клубок завяжут, что диву даешься. Но радостей в нашей жизни больше, и пережить немало доводится, не спорю, но радостей — больше всего. И я твержу себе: если уж ты, голубушка, дотянула до шестидесяти четырех, не дай застать себя врасплох, тогда сердце, как счастье привалит, и не разорвется. Но нагрянет нечаянная радость, и меня всю перевернет, себя не помню от счастья, сожму руками голову и чувствую, как кровь в самой крошечной жилке бьется. И держу в руках заказное письмо или телеграмму от него, и забываю, где я и что вокруг, и только, дура старая, спрашиваю себя: что это наша почта стала такой расторопной?
Вот и нынче пришла от него телеграмма, от телеграммы я всполошилась, и что ж — снова заломило в костях. Каких-нибудь два часа, разве их хватит, чтоб приготовиться к его приезду? Два? Что я толкую о двух часах, всего-то полтора, час с небольшим. А ключ в фартуке? Нет. Ах, да. Где же? Когда я привыкну наконец к этим нежданным посланиям? Все валится из рук, все как есть, а я стою и стою в его комнате как неприкаянная и не знаю, с чего начать. Дважды в неделю — вечером, после работы, — я прохожусь здесь тряпкой и веником и болтаю с ним, как прежде, бывало, только про себя. Тряпка и веник в руках, но с чего начать? Всякий раз, как я прибираюсь в его мансарде, меня одолевают одни и те же мысли.
В четырнадцать он сам соорудил себе эту комнатушку. От лампы на потолке до циновки на полу, все сделано его руками, каждый гвоздь заработал честным трудом, каждую карту на стене, каждую планку. Не всегда я при том была, но знаю: стащить он ничего не стащил. И зачем бы, после войны вокруг всякая всячина валялась без присмотра, без хозяина. А в его руках всякий обломок превращался в чистое золото. Вот эту проволоку он покрутил разок-другой в руках — и готова стойка для пробирок. Я уж не раз пожалела — с такой-то фантазией ему бы на рояле играть. Или хотя бы на флейте. А куда он приложил свой талант? Вытачивал бесшумные собачьи свистки вот на этом верстаке и за каждый приносил домой буханку хлеба. А что верстак возле постели, где это видано, скажите на милость? Сон и работа в свое удовольствие в одном углу! Но я ничего не стала менять в его комнате, даже вонючую бунзеновскую горелку не выкинула.
И все же поднимусь в мансарду, и опять она какая-то новая, а другой раз — будто Кришан вчера только уехал. И каждая вещь на месте, хотя уехал-то он давно. Но историю своей жизни он мне оставил.
Да вовсе она не такая, как ты рассказываешь, утверждает Кришан. Послушать его, так он знает ее лучше меня. «Да-да, мама, вот так обстоят дела, — говорит он, а сам лукаво посмеивается. — Одним глазом гляди назад, а другая — вперед. А еще лучше — смотри вперед в полтора глаза. И вообще выше голову, надо разом и наш мир и наше время взглядом окидывать и не хныкать, от счастья еще никто не умирал». Вот так скажет, а потом чмокнет меня сюда и сюда, хитрец. Не может без фокусов. Сорок лет за плечами, первый секретарь парткома, пора вроде бы и бросить озорничать. В двадцать лет я на это сквозь пальцы смотрела, тогда он нескладный был такой, узкоплечий. Да и в двадцать пять не возмужал еще. Может, мы навсегда остаемся немножко детьми?