Правда, от плана сразу пришлось отклониться на несколько метров. Зелёная скамейка, где они осенью в первый раз поцеловались, была занята. На ней сидел местный алкоголик Тимо Сойни с длинной, хотя и прерывистой историей депрессии в анамнезе. Он подставлял солнцу пунцовое лицо, как будто собранное из картофелин, и по-кошачьи жмурился. Пахло от него в то утро всего лишь перегаром, табаком и секонд-хендом, да и сидел он с краешку и даже колени не расставил. Даша несколько секунд колебалась, поглядывая на Тимо Сойни с дорожки, рассекающей парк. Потом всё же выбрала другую зелёную скамейку. Она не боялась районных алкашей как таковых; ни один районный алкаш не сделал ничего плохого ни ей, ни её знакомым. Она просто хотела сосредоточиться. Даша ещё ни разу никого не бросала, бросали только её, и ей казалось, что можно сесть, и тщательно всё продумать, и найти правильные слова, и выстроить их заранее в оптимальном порядке.
Да и, в сущности, все скамейки в Парке писателей одинаковые.
У скамейки она поставила велосипед на подножку. Повесила шлем на руль. Расшарила ничего не подозревающему Олли своё место на поверхности Земли. Села, положила телефон на ручку скамейки. Застучала пальцами по зелёной муниципальной краске рядом с телефоном.
В глаза так и лезла её злосчастная любимая татуировка. Две строчки сизой клинописи чуть ниже локтя. Верхняя клинопись – шумерская; ок. 2400 г. до н. э. Нижняя клинопись – древнеперсидская; ок. 500 г. до н. э. Между ними простирались три миллиметра её кожи и две тысячи лет. Кожу видели все, по крайней мере летом. А две тысячи лет не видел почти никто. Она, Даша, тоже ни за что бы не увидела, если бы
Иногда (особенно на вечеринках, если кто-нибудь спрашивал: «А что это значит?») сизые клинышки на руке и правда выполняли своё высокое предназначение. Но чаще они напоминали Даше совсем о другом. Вот и теперь, в Парке писателей, накануне
Но звонить Марье тупо из-за Олли, не рассказав ей сначала, что случилось за последние сутки, было невозможно. А рассказать всё за пять или даже десять минут – невозможно в квадрате. То, что обязательно надо было рассказать Марье, росло, как снежный ком, катящийся по бесконечному склону в первый день оттепели, и чем больше становился этот ком, тем больше времени требовал предстоящий звонок Марье, а чем больше времени он требовал, тем дальше в будущее отодвигался, потому что времени всё не было и не было. Даша кисло улыбнулась от мысли, что загнала себя в уловку-22, но тут же прогнала улыбку, сделала максимально серьёзное лицо и стала дальше подбирать слова. Надо ль говорить, что слова не подбирались. Они по-прежнему были насквозь фальшивыми, по-прежнему строились в нелепые, избитые предложения, от которых в груди делалось ещё тесней, а лицо загодя краснело, почти как у алкоголика, занявшего их скамейку.
От мысли, что у них с Олли всё-таки есть «их» скамейка, сделалось как-то уже совсем невыносимо. Даша вскочила и затопталась на месте. В придачу ко всему или на почве всего ей хотелось в туалет.
– Fuck, – прошептала она, взрыхляя кедами лиловый муниципальный гравий. – Fuck fuck fuck fuck fuck.
Чтобы как-то отвлечься, чем-то придавить эмоции, Даша вытащила из велосипедной корзинки номер «Уральского следопыта» в прозрачной обёртке. Плюхнулась обратно на скамейку. Скрестила ноги. Вгляделась в импрессионистский рисунок на обложке. Насколько она могла понять, рисунок изображал гендерквирного ребёнка в скафандре. Ребёнок парил в уютной космической бездне.
Затем она бережно сняла с обёртки все четыре скрепки. Зажав скрепки в кулаке, развернула свободной рукой хрустящую плёнку. Раскрыла журнал.