— «Взял слово Аким Иванович Зубков… «Я хочу сказать в защиту Анны Тимофеевны Еремеевой… Анну Тимофеевну выселять не следовало бы. И если она того желает — оставить ее в родном хуторе. Всем же нам доподлинно известно, что жила она в доме Еремеевых не как семьянин, а как замордованная батрачка. Света божьего человек не видал, а мы его к высылке в неизвестные края…»
Женский голос: «Истинную правду говорит Аким Иванович. Еремеевы умели только надругаться над ней да душили работой».
Другой женский голос: «Да об чем тут долго разговаривать?! Они же ее называли то Анюткой, то Шепелявкой…»
А теперь я, Буркин, говорю: «Давайте, товарищи, вопрос этот считать полностью решенным и запишем в протоколе: «Анна Тимофеевна Еремеева, как бесправная, угнетаемая в семье кулаков Еремеевых, не подлежит выселению из хутора Затишного».
Мужской сердитый голос: «А муж, он что, по-вашему, не властен над Анюткой… ну да, над Шепелявкой… А?»
Буркин отвечает: «Властен, если она согласна и дальше подчиняться ему, то есть согласна остаться «Анюткой», «Шепелявкой». Женщины, те, кто ее хорошо знают, растолкуйте ей, что она у нас будет Анна Тимофеевна! Обязательно растолкуйте!»
Так вот, уважаемая Анна Тимофеевна, теперь вы знаете, откуда мне известно, как вас по батюшке! Такой разговор про вас был на собрании в школе. Сочувствие высказали вам многие. В ладоши хлопали… Жалко, что вас там не было!
Буркину теперь не надо было водить глазами по строчкам протокола, и он воззрился на молчаливо сидевшую Анну Тимофеевну. Его поразило, как далеко отсюда ее взгляд и как много в нем тоски.
— Чудно́ как-то… Чудно́… — были ее первые слова. Она их сказала самой себе, а вовсе не Буркину.
Она долго потом молчала. Буркин с терпеливым сочувствием ждал, ни единым словом не поторопил ее даже и тогда, когда оловянные глаза ее омыла влага и они стали светлее, а к векам прикипели две скупые слезы.
— Буркин… — наконец тихо и застенчиво заговорила она, — как еще-то тебя называть?
— Зови меня товарищем Буркиным. Мне эти слова давно пришлись по сердцу.
— Товарищ Буркин, ты знай, что сама я ничего не умею делать. Я все на посылках… Они кричали — и я делала. Ты накричал — и я кинулась делать… Самой мне придумать дело трудно.
И она впервые открыто поглядела Буркину в лицо и немощно улыбнулась. И Буркин, сочувственно улыбнувшись, сказал:
— Я вас, Анна Тимофеевна, очень даже понимаю. Давайте о сегодняшнем деле думать вместе. Вот нынче вечером в доме будет небольшое совещание. Там теперь чисто. В этом смысле там полный порядок. Но ведь те, что придут, не будут все время стоять, как иные в церкви стоят?..
— Вы… ты… товарищ Буркин, — сконфузилась Анна Тимофеевна, потому что не знала, как к нему обращаться.
Буркин запросто ободрил ее:
— Смело зовите меня — ты, товарищ Буркин.
И Анна Тимофеевна поувереннее сказала:
— А ты, товарищ Буркин, прикажи мне, чтоб я отсюда, из флигеля, перенесла стулья. Я ж их по приказу тех, что уехали, порастыкала по углам…
Грустно покачивая головой, Буркин успел посчитать крепкие, с высокими спинками стулья, поблескивающие желтоватой лакировкой. Их было восемнадцать… И он удивлялся, что до сих пор они не бросились ему в глаза, — так хитро они были расставлены в двух комнатах флигеля.
— Я-то, товарищ Буркин, обходилась без них… Три табуретки… На одну сама садилась, а две другие для тех, кто заглянет ко мне. Да чего я разговорилась… Ты, товарищ Буркин, дай приказ — и стулья отнесу в самую большую комнату.
Буркин заговорил не сразу, и заговорил с улыбкой сожаления:
— Анна Тимофеевна, наступила пора такая — будете сами себе приказывать. И зачем же вам мой приказ, если вы сами понимаете, что́ надо делать и для чего это надо делать?! А уж если чего не поймете — за разъяснением ко мне, к Буркину! Берите этого Буркина за ворот! — И он обеими руками дернул себя за ворот полушубка.