— Ну, ешьте, не стесняйтесь, — опять сказала она и села напротив меня, по-женски скрестив руки на груди. Неотрывно смотрела и, казалось, говорила мне что-то девичье, ласковое, успокаивающее.
Я был страшно голоден, но ел без аппетита: все думал, как лучше сказать девчонке, что жизнь — это поиски… что я нашел… мы нашли…
Кто-то постучал. Она пошла открыть и вернулась с солдатом. Он был такой же, как я: промороженный, голодный и, наверное, тоже взял с бою восемь крепостей, а на девятой срезался.
Девчонка, как меня, раздевала его, разувала, смотрела на него большими глазами так, будто говорила солдату что-то девичье, ласковое, успокаивающее.
Суп в моей тарелке остался недоеденным. Мне сделалось тоскливо и горько. Я почувствовал себя обманутым.
Я сбросил со своих ног старенькое одеяло. Нарочно шумно обувался и одевался, но девчонка не замечала меня: она тонкими ловкими руками растирала грязные обмороженные ноги другого солдата. Щеки ее опять раскраснелись, к потному лбу прилипла прядка волос. Солдат, приоткрыв рот, жадно, с дрожью вдыхал теплый, пахнувший домашним супом воздух. На его лице блуждала странная улыбка блаженства и страдания.
Я громыхнул у двери автоматом, чтобы услышала девчонка.
Она не услышала.
Ей было некогда.
Я буркнул «прощайте», вышел и долго стоял на крыльце. Не стоял, а, казалось, висел в черной холодной пустоте. Один на один со своей тоской. Вернее, весь я — это тоска, а остальное — руки, ноги, туловище — футляр для нее. Тяжелый, скрипучий, неудобный. И еще я подумал: тоска — это единственная, истинная сущность людей. Тоска по небу научила человека летать, тоска по прекрасному сделала его поэтом.
Поправил я вещмешок за спиной, вскинул поудобней автомат и зашагал.
Потом я стал думать так: война, люди захлебываются в крови, а тебе подавай любовь. Романтическую, пламенную, с первого взгляда!
А что, если б девчонка приласкала…
Никто в дивизии не обвинил бы, что я переночевал в деревне, но моя совесть, наверное, никогда, не простила этого.
Я боюсь мышей и крыс. Мне неприятно ночью оставаться одному в пустой квартире… Сейчас передо мною лежала глухая ночная степь. Она была совершенно пустой, если не считать, что по ней бродила война. Страшная.
Девчонка, возможно, мне удастся стать сильным, тогда я обязательно приду. А пока — спасибо тебе.
КОГО ЛЮБИТЬ
Вечером, когда роты с притомленными песнями возвращались с учений, к палаткам штаба дивизии подъехал грузовик с пополнением. Среди свежепостриженных солдат были две девчонки. Обе маленькие, хрупкие, с локонами до плеч. В кирзовых сапожищах, в пилотках от переносицы до затылка, в гимнастерках до колен, они были смешными и жалкими.
Картинно подбоченясь, сержант Буравлев ухмыльнулся и сказал старшине:
— На пугало их к нам привезли, что ли? Так у нас бахчей нет.
Грузный, медлительный старшина Иванов тоскливо улыбнулся узкими глазами и ответил:
— Балбес, вот уж балбес ты, Буравлев.
Потом покачал сокрушенно головой, еще тоскливее стали его глаза. Шумно, горестно вздохнул старшина, поскреб давно не стриженный затылок пятерней и сказал теперь уж не сержанту, а словно бы самому себе:
— Ах ты, беда лютая.
Девчата вслед за младшим лейтенантом проходили мимо, Буравлев не удержался и съязвил:
— Сапожки не жмут ли, девочки?
Шатенка с усталыми и тусклыми серыми глазами прошла, ровно не слышала Буравлева, а другая — с цепкими, озорными — остановилась, выставила вперед сапог с широченным голенищем, чуточку приподняла подол длинной юбки и сказала:
— А ты подойди да посмотри. Пощупай.
Буравлев шагнул было к девчонке, но вдруг, поняв, чем все это может кончиться, остановился. Растерялся.
— Ай сдрейфил?! — подковырнул Буравлева кто-то.
— Подержись за ножку! — съязвил другой.
— Поласкай!..
Солдаты гоготали. Буравлев совсем стушевался, покраснел. А старшина сказал:
— Поделом, негодник, вот как поделом!
Поздно вечером, когда в вязкой темноте умолк шум, где-то в чащобе заскулил над своей судьбой филин, старшина разведроты Иванов запахнул вход в палатку, чтобы меньше комары летели, и улегся на топчане, сделанном из жердей и пахучих еловых лапок. Лежал он на спине, попыхивал козьей ножкой и вздыхал, вздыхал, шумно дышал прокуренными легкими. А потом заговорил надтреснутым, каким-то шершавым голосом. О своих дочках заговорил. У него их шестеро. Двух старших, чего доброго, вот так же могли взять в армию, как этих девчонок.
— Ох, и зачем это уж девчонок-та? Зачем? Будто ребят мало? Будто наша мужицкая кость тонка стала?..
Сержант Буравлев тоже лежал на спине и тоже курил, освещая вспышками цигарки полотняный угол палатки. Он слышал старшину, но не слушал его. Думал Буравлев о том, как давно он на войне… Двумя орденами награжден, медалями. В газете портрет был напечатан с подписью: «Сержант Буравлев — лучший разведчик энского соединения…» В госпитале побывал — опять на фронте. И вот теперь дивизия на отдыхе, формируется почти заново… Как давно он на войне!.. И за всю эту вечность ему не довелось приласкать ни одну девчонку.