Застонал, заскрежетал зубами раненный в грудь.
Вспомнил Буравлев Клаву, улыбнулся и спросил:
— Что ж это ее все так любят? Красавица, видать?
— Еще какая красавица. Вот придет сейчас, сам увидишь, — ответил грузин.
Пожилой докурил до половины цигарку, потушил ее аккуратно и спрятал за бортик пилотки.
— А что красавица, — сказал он, — с лица воды не пить, а без души не прожить… Есть тут еще двое санитаров. Лбы, хоть щенят бей. А чуть только жара на передке начинается, позабьются в щели и тут уж кричи, хоть лопни, не дозовешься. А Клава… Где ни на есть самое пекло, она там. И перевяжет, и водичкой напоит. А однова видел я — солдат огромаднейший, и тащит она его на плащ-палатке. Санитарная сумка на ней, того раненого вещмешок, автомат. Немец землю ковыряет — ступить негде. Солдат стонет, кричит, в забытьи мечется, сползает с палатки. Клава-то вся из силенок повыбилась, плачет, как дитя малое… Подсобил я ей. И ну она меня целовать, будто жизнь ей спас.
Пришла санитарная машина. Прямо под мост всунула свой кузов. Из машины выскочила Клава. Буравлев узнал ее и не узнал. Все те же кирзачи, та же юбка и гимнастерка, и в то же время все было иным. На выгоревших под солнцем юбке и гимнастерке — пятна, следы солдатской крови. Сапоги — скорее рыжие, чем черные, так давно они не чищены, так запылены. Ее каштановые волосы забраны под защитного цвета косынку. Рукава засучены по локоть. Она деловито и строго командовала погрузкой раненых. Два дюжих санитара молча повиновались ей, как властному командиру.
Смолкала стрельба, затихала…
С ранеными Клава говорила ласково, чувствовалось, что их боль — это и ее боль. Поэтому солдаты улыбались ей и, прощаясь, все благодарили. Желали доброго здоровья, и чтобы пуля ее миновала, и чтобы снаряд, если упадет рядом, не разорвался бы…
И залюбовался Буравлев Клавой. Быстрая, ловкая, она и с носилками управлялась лучше, чем верзилы-санитары. И сапоги ее теперь Буравлеву не казались такими уж страшными, и гимнастерка будто такой и должна быть и даже идет Клаве, к лицу. А все-таки, подумал он, Галочка краше, живинка в ней какая-то особенная есть, бесенок, который выглядывает из ее переливчатых глаз и будоражит ребят, поманивает, поддразнивает. И манеры у Галочки — притягательные: то ли ножку поставит, то ли ручку протянет, то ли плечиком поведет — трудно парню остаться спокойным.
Смолкла стрельба. Наступила сторожкая тишина.
Садилась пыль, и утреннее солнце становилось яснее…
Ушла машина. Клава вытерла косынкой пот с лица, не стала покрываться, а так, с распущенными локонами, и повернулась к Буравлеву.
— Здравствуйте, — негромко сказала она, опустив глаза, — как вы меня нашли? Я уж думала — не придете.
— Я не искал вас. Случайно…
Она испугалась, глаза ее стали большими…
— А записку вам мою передали?
— Нет.
— Значит, вы…
Глаза Клавины стали еще больше, на них навернулись слезы.
Буравлев растерялся и не знал, что делать. Может, сказать ей что-нибудь? И как же это он, свинья паршивая, так опростоволосился?
А Клава вдруг махнула рукой и побежала прочь.
Вдоль насыпи, вдоль насыпи, по заброшенной хозяевами картошке, меж высоких подсолнухов, посеченных осколками и пулями, как-то бочком, будто подбитая козочка, бежала Клава.
Буравлев — за ней, но никак не мог догнать девчонку, так решительно и быстро она убегала. Настиг он ее у переезда, раздолбанного снарядами и бомбами…
Рыдавшую от горькой обиды, от девичьего стыда Клаву Буравлев долго не мог успокоить…
Забыв о лейтенанте, которого нужно было дождаться у моста, забыв, что прошлой ночью он приколол трех человек, трех живых человек своей никелированной финкой, он легко шагал по узкой тропинке.
Скорбно шумела рожь, забытая людьми. Шумела скорбно и расступалась перед Буравлевым, роняла к его ногам перезревшие зерна, будто горячие слезы…
Шагал себе разведчик и шагал, не думал о прирезанных немцах, об ордене не думал, который ему наверняка дадут за гауптмана.
Шагал по полю комбайнер и совсем не думал о перестоявшей ржи.
Снаряд сзади него разорвался, косанул из пулемета истребитель по сержанту, а он только махнул рукой и шагал себе, шагал дальше. Видел Галочку, Клаву и думал о любви. Конечно, Галочка изящна, подумал не своим словом Буравлев, и в глазах у нее есть эти самые бесенята, как они там называются, амурчики, которые пускают стрелы, занозы любовные в каждого парня. Красива она, вся будто переливается, светится — глаз не отведешь. Это все правда, думал Буравлев, но и то правда, что ее красота — отрава, а Клавина — отрада. Играючи идет Галочка по земле, забавляется своей красотою, поддразнивает ею ребят.
Галочка — это любовница, утеха, это угар.
А вот Клава — подруга, и ее неброскую красоту надо уметь рассмотреть, понять. И если уж поймешь, то хватит тебе той красы на всю жизнь. Она как родник — сколько ни черпай, а он бьет себе ключиком и бьет.