И не знаю, сколько я проспал на этот раз. Память продиралась лоскутами, пятнами. Голова почти не болела. Неприятный запах, сочившийся из нутра и собиравшийся во рту, да сильная изжога были единственными фактами, подтверждавшими, что случившееся накануне не очередной сон, не убогая шутка, не фельетон развинтившегося ума. Впрочем, тут-то уж все зависело от меня, уж эту науку я освоил, и, уничтожая последние улики, я долго чистил зубы и полоскал рот, как обычно в таких случаях, изумляясь милостивому свойству памяти не докучать, сплющивать, размельчать, приручать и распылять события, казавшиеся в переживании долгими, непроходимыми, нескончаемыми, упаковывать их по-хозяйски в краткое, почти случайное и мало к чему обязывающее — в воспоминания. Да иначе, как бы я дожил до своих сорока двух лет? Зачем-то я крутанул красный кран. Лилась горячая вода. Повернул синий — лилась холодная. Сперва я не оценил этого по достоинству, словно не сомневаясь, что так должно быть и было всегда, потом, очнувшись, стал закрывать краны и открывать, закрывать и открывать, убавлять струю и струю усиливать. Насладившись их послушанием, я стал забывать и об этом, а бреясь с горячей водой, плеская на выбритую кожу холодную, и вовсе уже не отдавал себе отчета в простеньком счастье. Однако, ополаскивая после завтрака чашку, не знаю почему, но мне захотелось узнать, дома ли Николаев, вернулся ли он тогда? Я решил прогуляться, заодно заглянуть к нему, точнее, решил стукнуть в дверь, услыхать дробь его палки и, не дожидаясь вони и взгляда, быстро сбежать вниз.
Одевшись, я вышел на улицу. Шел дождь. Асфальт у дома был торопливо взломан, серые, с черным исподом куски, будто сброшенные в изнеможении самой землей, громоздились у подножия высокого глиняного холма, с которого мне открылся широкий и длинный — от моего подъезда до подъезда Николаева — котлован глубиною метра в три, с трубами на дне. Чтобы попасть на ту лестницу, мне пришлось сделать порядочный круг по жидкому ускользавшему пустырю, дважды я едва не упал, а когда наконец добрался до николаевского берега, на полуботинках тяжелели толстые глиняные блины. Поднимаясь, я кое-как отскреб их о ребра ступенек. Постучал в дверь. Еще постучал. Послышались шаги, шевеление, и из соседней квартиры выглянула женщина; с недокрашенными ногтями, с пузырьком лака в руке.
— Простите, если я не ошибаюсь, товарищ Николаев…
— А вы… вы-то ему кто?
— Живу в этом доме. И давно его нет?
— Не могу сказать. Я только сегодня вернулась из отпуска… И вообще. — Она показала лицом, губками, что судьба соседа ее-не интересует. Со мной она, кажется, кокетничала.
— Может быть, следует позвонить в милицию?
— Позвоните. — Она вздернула плечиками.
В глубине николаевской квартиры жалобно, как бы издалека, из-за города, из чьего-то детства кукарекнул петух.
— У вас тоже есть вода? Холодная и горячая?
— Да, наконец-то. Знаете, даже не верится. Между прочим… Спустившись вниз, я почему-то был уверен, что Николаева уже нет в живых.
У дома я встретил небольшую толпу, окружившую машину «скорой помощи». Подошел поближе. Двое санитаров с торчащими из-под ватников юбочками белых халатов вынесли из, парадной носилки. Глухо закрытое вигоневым одеяльцем тело казалось совсем маленьким, детским, даже здесь оно занимало так мало места, словно потеснившись для кого-то еще. Легко вдвинули носилки в кузов.
Я спросил.
— Савельев, из седьмой квартиры. Разрыв сердца. — Сплошная старуха обстоятельно качнула головой, но, не почуяв во мне-знакомого, понятного, отвернулась.
— От инфаркта нонче не помирают, — послышался голос за спиной.
Я обернулся. Николаев, с козьей ножкой во рту, с каким-то; узелком, откуда торчали обломки его палки, перебинтованный так густо, что не найти было целого места, с заплывшим глазом, стоял в двух шагах от меня. Шапка с оторванным ухом сидела на бинте высоко, точно птица на макушке дерева.
Он постоял чуток и, вздымая тяжелую загипсованную ногу с подвязанной внизу галошей, двинулся домой.
БАБЬЕ ЛЕТО ИНЖЕНЕРА ФОНАРЕВА
Уходя в отпуск, Фонарев не чувствовал должной радости. Усталости не было, или со временем притупилось и это — отпускное— чувство, но предстоящий месяц свободы казался сроком что-то уж чересчур большим, даже пугал. О путевке он не позаботился: надо было куда-то идти, просить, рыпаться, а уж чего он совсем не умел, это напоминать о себе, более или менее внятно заявлять о своем существовании. Может, и потому толковый инженер Фонарев всего три года назад стал ведущим и теперь, в свои сорок семь, уже вряд ли мог рассчитывать на новые высоты.