Воронич — древний холм, разоренное городище шестнадцатого века, в нескольких сотнях шагов от Тригорского, церковь, деревня, кладбище. Ползем по снегу туда вместе с Варварой Васильевной.
«Не проходит и часа, как в доме дьяконицы передается известие, что грабят Тригорское (это в саженях двадцати от нас — только спуститься с горы и подняться на гору)».
Это не горы, а холмы. Пять минут хода. И сегодня — для каждого, между травами, под битым солнцем.
«Оттуда доносится к нам грохот и треск разбиваемых окон… Вбегает с воплем старая служанка Софии Борисовны (баронессы Вревской) и кричит на весь дом: „Грабят ведь нас! Зажигать начинают! Куда мне барышню мою деть, не знаю… Примите вы нас!“».
София Вревская — дочь Евпраксии Вульф, в замужестве Вревской.
Евпраксия — одна из бабочек, девушек, муз Тригорского. На 10 лет младше Пушкина. Она — в «Евгении Онегине». Она же — в шалостях Пушкина. И она же в него влюблена. Очень. Знаменита жженкой (пуншем). Жгла ее в парке Тригорского для компании шалопаев (с Пушкиным, конечно). Что еще? Замужем за Вревским с лета 1831 г., сразу же за Пушкиным. Не хотела, но пошла. Брак был счастлив, 13 детей.
Она же — Зизи. Из Онегина: «Да вот в бутылке засмоленной, между жарким и блан-манже, цимлянское несут уже; за ним строй рюмок узких, длинных, подобно талии твоей, Зизи, кристалл души моей, предмет стихов моих невинных, любви приманчивый фиал, ты, от кого я пьян бывал!»
Барышне Софии Вревской, ее дочери, в горящем Тригорском — 79 лет. Седьмой ребенок. Вытащили из окна уже горящего дома. Доживала свой век в Риге в 1920-е годы.
Ей очень благодарны пушкинисты. Именно она отдала в Пушкинский Дом вещи, связанные с Пушкиным. И она же сожгла пачку писем Пушкина Евпраксии — по завещанию матери. Не хотела, но сожгла. Исполнила волю. Нам остается только бесконечно сожалеть об этом.
Идем дальше. Рядом разбивают Тригорское.
«Но в доме дьяконицы общая паника. Кто-то предупредил их, что зажгут и дом отца Александра, в двух шагах от нас, на той же горе».
Отец Александр — это, скорее всего, священник Александр Петрович Невежин. Ему — 66 лет. 15 лет служил в Георгиевской церкви — здесь же, на Ворониче[292]
.Варвара Васильевна, спасибо, мы всё видим — мы вместе с Вами.
«„Духовная“ семья эта, и без того похожая на муравейник с битком набитым жильем, мечется теперь взад и вперед, в огород и на кладбище. Детей отсылают к бабке-просвирне на другую гору. Я не вижу еще никакой опасности, но бессознательно подчиняюсь общей тревоге, хватаясь то за одно, то за другое. Прежде всего, за книги и рукописи».
Остановимся на минуту. «Прежде всего, за книги и рукописи».
Книги. Рукописи.
«Молодая попадья, дочь старой дьяконицы и сестра двух псаломщиков, подбегает ко мне на помощь, хватает платье и белье из корзины, срывает ковер со стены и уносит куда-то».
Унести хоть что-то — случится еще в миллионах семей. 1917–1921. 1930-е. 1940-е.
«На пороге появляется сам отец Александр, озирает всеобщую суматоху и с изумлением восклицает: „Что вы делаете? Что вы делаете?“ — „Тригорское зажигают! Разве не видите сами?“ — отвечают ему на бегу. В Тригорском, действительно, зажигают костры и внутри, и снаружи. Целые хороводы носятся там вокруг костров, держась за руки и распевая какие-то дикие, разудалые песни. Крыша занимается, из труб вырывается дымное пламя, искры снопами разлетаются в воздухе. Дом уже весь сквозной, пронизан огнями и напоминает какую-то адскую клетку… Как бесы снуют там зловещие черные тени… Не хватает духу смотреть. Но отец Александр „не выносится“. Он приютил у себя старушку баронессу с семьей ее слуг, сторожит всю ночь дом, и никто не является поджигать его. Тригорское догорает… Мы ложимся, не раздеваясь, в ожидании судьбы…».
Варвара Васильевна, конечно, не знает, что впереди у нее — долгая судьба. В 1920-х она работала над первым пушкинским заповедником. Ушла, когда ей было за восемьдесят. Пока же наступает следующий день — 19 февраля 1918 г. Смертный день для пушкинского Михайловского.
19 февраля. «„Грабят Петровское и Михайловское“, — возвещают мне утром. А я лежу, как в параличе, без движения от всех этих дум. И только про себя запоминаю заглавия из „истории российской революции“: „Власть злобы и тьмы“… „Власть завистливой злобы и бессмысленной тьмы“».
Через 100 лет мы этим заглавиям не удивимся. А чему, собственно, удивляться? Огромный разрыв в имуществе и доходах между усадьбами (барскими и новыми торгово-промышленными) и «местными». Плюс безвластье — рядом дома, огромные, никем не защищенные дома, набитые ценностями. «Грабь награбленное». «Это всё наше, нами созданное».
Мы не знаем общих данных по Псковской губернии, но в Пензенской губернии к концу 1918 г. не разрушенные, не сожженные дома сохранились только в 25 % бывших поместий[293]
. Разгром помещичьих усадеб был массовым, повсеместным. «Крестьянское отрицание прошлого стало предельным. Оно находило выражение, прежде всего, в стремлении смести помещичьи имения так, „чтобы некуда (им) было возвращаться, <…> чтобы не были они здесь совсем“»[294].