В 1918–1921 гг. в Полтаве, в последние годы жизни, именно Короленко, всем известный, пользующийся всеобщим уважением и любовью, стал заступником, последней надеждой перед расстрелами, пытками и погромами. Вместе со своей семьей — и при любой власти. Кто бы ни пришел в Полтаву — немцы и гайдамаки (1918), петлюровцы (1918), красные (1919), деникинцы (1919), снова красные (1920) — он занимался одним и тем же: шел к ним, шел туда, где бессудно пытали и расстреливали, шел в контрразведку, ЧК, шел в отели, превращенные в пыточные камеры, и взывал к милосердию. Спасал тех, кого еще можно было спасти.
«Я попросил <…> чтобы меня допустили в номер, где они содержатся. Меня привели туда. Я объявил заключенным, что их сейчас переведут в тюрьму. Они стали просить, чтобы им гарантировали, что их не расстреляют дорогой и не изобьют… Мы опять вышли, и я взял с Ч… (офицер, похвалявшийся тем, что собственноручно застрелил 62 человека, на убитом он оставлял свою визитную карточку.) слово, что он даст надежную охрану для препровождения. Он дал слово…»[410]
.Три «национализма», «из которых каждый заявлял право на владение моей беззащитной душой, с обязанностью кого-нибудь ненавидеть и преследовать…».[411]
Вместо этого — триединство. Поляк, украинец, русский. Три культуры, три родственности, три одновременных бытия.А знаете, что было бы ему легко? Ненавидеть. Родился в Житомире, рос в Ровно, из студентов (Москва и Петербург) был выслан в Кронштадт (1876), затем в Глазов Вятской губернии (1879), в Бисеровскую волость (1879). Дальше — пересыльные тюрьмы в Вышнем Волочке и в Сибири, в Томске (1880). «Диктатура сердца» Лорис-Меликова вернула его в европейскую Россию, в Пермь (1880–1881). Отказ от личной присяги Александру III — снова тюрьма в Томске и ссылка в Якутию, в земледельческую Амгинскую слободу (1881–1885 гг.), где жизнь соединила давних поселенцев, бродяг, политических, якутов и ссыльных татар. Зимой — до минус 50–60.
Всё это — без суда, в административном порядке, только из подозрения, подлога, из-за того, что лично неугоден! Без суда! Как раз, чтобы сгинуть где-нибудь бесследно — в тысячемильном пространстве, на перекладных, по случаю, в холоде, в почве.
Но вместо ненависти — доброта, наблюдательность. Сапожник, корректор, чертежник, землепашец, табельщик, письмоводитель, учитель. Очень любил ходить по людям, по их домам, по разговорам. Дать их портреты, записать, как на пластинке, их склад речи, их жизнь. После Сибири еще 10 лет добровольных блужданий по Поволжью (1885–1895), 5 лет редакторства в Петербурге, как в людской воронке (все люди в гости к нам), и 20 лет — в гнезде, в Полтаве, чтобы оглядеться и отписаться.
Из этого родилась великая, внимательная проза. Тысячи людей живут на его страницах. Без него мы бы их потеряли. Чистейший русский язык, приправленный местными наречиями. Бытописание, но внутри — шрамы, яркость, беда. Мистическая проза — шаманство, град Китеж, бытие в тайге, в сопках, в морозных дорогах, под неподвижной стопой зимы. Или мир нафабренный, мир ярчайшего солнца Ровно. Или же слитый в темноту мир Петербурга.
Перечислить? Величайший «Парадокс», написанный в один день. «Сон Макара», «Без языка», «Братья Мандель», «Слепой музыкант», «Марусина заимка», «В дурном обществе», «За иконой» и, наконец, обширная, захватывающая «История моего современника». Сотни других страниц для чтения, не отрываясь.
Еще раз вспомним: первым, родным был польский язык. Был украинский, местечковый. Были татарский, якутский, были десятки местных говоров. Были гимназические языки. И русский — как язык особый, «теплой и сильной волны». «…Меня вдруг охватило какое-то особое ощущение, теплой и сильной волной прилившее к сердцу, ощущение глубокой нежности и любви <…> ко всем этим людям, ко всей деревне с растрепанными под снегом крышами, ко всей этой северной бедной природе, с ее белыми полями и темными лесами, с сумрачным холодом зимы, с живой весенней капелью, с затаенной думой ее необъятных просторов… Судьба моя сложилась так, что это захватывающее чувство мне пришлось пережить на севере. Случись такая же минута и при таких же обстоятельствах на моей родине, в Волыни или на Украине, может быть, я бы почувствовал себя более украинцем. Но и впоследствии такие определяющие минуты связывались с великорусскими или сибирскими впечатлениями…»[412]
.А была ли хоть какая-то философия в этом хождении в народ? Русский, украинский, польский, к евреям, якутам, татарам, удмуртам?