В ранних произведениях Бородин близок
В повести «Расставание» (1982), которая становится несомненною вехой на литературном пути Бородина, миру суетному и несчастному противопоставлена изначально уже не особая патриархальная правда, а вера подлинная, олицетворённая, по мнению центрального персонажа, фигурою сельского священника отца Василия, в котором этот персонаж, мятущийся интеллигент, растерянный и узревший себя в порочном кругу бессмысленных самоутверждений, пытается обрести опору.
«Ведь это значит— “всю жизнь”? Это, в сущности, одно и то же — борьба за своё место, сначала за одно, потом за другое, а дальше уже бессмыслица, повтор и не спираль, как кажется поначалу, а круг на плоскости без подъёма. <…>
Зря ты пьёшь со мной, отец Василий. И о политике говоришь банально, как наши службисты в курилках. Что тебе политика, если причастен ты к вечному? Да если б я такую веру имел, не смешна ли была бы мне тогда суета людская? Ведь должны тебе люди казаться ползающими по земле, мордами в землю; солнце им в затылок, а они свои тени выщупывают и объективностью именуют! Как же так, отец Василий? Ведь если вера твоя истинна, тогда жизнь без веры — это же слепота какая, юмор уродов, гордящихся уродством. Так ты это должен понимать!
Нет, если бы я верил, как ты, я бы выл от досады за людскую глупость. Я бы им морды их самодовольные к небу повыворачивал, я бы возненавидел людей за ничтожество их страстей, за никчёмность их мыслей, за безделицу их дел! А ты — спокоен. Ты пьёшь со мной водку, и я тебе нравлюсь, я, дерьмо из дерьма. Да я за жизнь свою ни одного доброго дела не сделал, какое бы мне совсем без выгоды было. Не понимаю тебя, отец Василий! Там, в храме, кажется, понимал. Там ты был больше меня, а теперь за столом всё уменьшаешься и уменьшаешься, чего доброго — проскочишь мой червячный уровень, и тогда как я буду смотреть тебе в глаза?» (5–6)*.
*Здесь и далее ссылки на произведения Бородина даются непосредственно в тексте по изданию:
Человек тоскует: не дело прикосновенного к вечности путаться в делах временных — они лишь принижают величие несущего в себе истину. Человек не понимает: с высоты веры нельзя ненавидеть людей, как ему представляется. Ему многое неизвестно о вере, даже о церковной жизни простейшего знания недостаёт. (Он, например, упорно называет прислуживающего в храме Володю — дьяком. Но дьяк — это чиновник в Московском царстве, не имеющий отношения к духовному сословию, к которому прежде причислялись дьяконы и дьячки. Дьяконом «дьяк Володя» быть не может: он не женат и помышляет о женитьбе перед рукоположением, что в дьяконском сане невозможно. Дьячков же теперь в Церкви нет, этому понятию примерно соответствуют нынешние алтарники, чтецы.)
И хочется сознающему своё недостоинство человеку— (парадоксально) обрести опору для самоутверждения собственного: в грехах даже, если веры нет:
«Что ж я — впустую прожил свои тридцать лет, что и грехов за душою не имею? Ведь только грехами и отличаемся друг от друга, иерархию ведём по степени грехопадения и мерзости. А ведь грехи — это тоже что-то, за ними жизнь, острота, в них изюминка атеиста! И если он мне в грехах отказывает, за кого же он меня принимает, за тварь мычащую?» (7).
Ведь верно: сегодня многие в том самоутверждения ищут. Собственно, в апостасийном мире понятия
«Что значит “грех” для поповской дочки — о том я лишь догадываться могу. По какой системе идёт отсчёт? Если по-писаному— “не пожелай”, “не укради”, “не убий”,— я этого не понимаю, для меня люди делятся на хороших и плохих, то есть для меня хороших и для меня плохих, а говорить о грехах хорошего человека, по мне, чистейшее фарисейство. Разве не всё этим сказано— “хороший человек”?» (9).
Не всё — о чём персонаж-рассказчик даже не догадывается. Да и критерий «хорошего» он имеет собственный, эгоцентрический: не вообще «хороший», а «для меня хороший».
Рассказчик постоянно бродит возле истины, смутно догадывается о важнейшем, но сбивается, склоняется к самооправданию, чувствуя нередко презрение к самому себе.