«Игру надо любить и уметь в неё играть. Кто выступает против нашей системы? Те, у кого не хватило способностей проиграть какой-нибудь вариант самореализации. Они трещат о правах. А кому, кроме них, нужны эти права? Мне — не нужны, сохрани Бог!
И вот выходит: у каждого своя правда, и первая, и третья, а при желании можно отыскать и десятую и какую угодно.
Даже в бунтующем городском священнике видит рассказчик одну фальшь — и у самого, и у его слушателей.
Слишком далеко заходит эта всеобщая игра. Оказалось: даже равнодушие отца, в котором рассказчик не сомневался никогда, было лишь маской, прикрывающей внутреннее страдание. И всё рушится.
Где выход?
Один из путей указывает скептик-отец:
«— Бороться с миром объективных вещей — дело сумасшедших!
— Что же остаётся?
— Наверно, уйти из этого мира» (56).
Он и уходит по-своему: бросает работу, квартиру, уезжает куда-то на север. Можно догадываться: и там не обрести ему покоя.
А как же с верою, с тем критерием истины, который смутно ощутил персонаж-рассказчик во встрече с отцом Василием — в самом начале повествования?
Герой тоже пытался «уйти» из своего городского безбожного существования — найти опору в любви поповской дочки, мечтою о женитьбе на которой он живёт в пространстве повествования. Но сопоставим два эпизода: в самом начале повести и в конце её.
«Я бегу в Тосину комнату, приношу свой магнитофон, врубаю его на всю мощность, кручу поповскую дочку за руки, отталкиваю, сам впадаю в конвульсии, что в нашем веке именуется танцами. Она чувствует ритм, но движется лишь покачиваясь в такт, поводя плечами едва заметно, а руки держа у подбородка… И всё та же у неё сонная счастливая улыбка…Но я знаю цену её полудвижениям, в них-то и есть настоящий сатанизм, за них-то и продашь душу дьяволу» (11).
Заложенная в начале маленькая мина, совсем незаметная, взрывается в финальной сцене повести: герою является видение в тот момент, когда он окончательно отказывается от своей мечты:
«Мария Скурихина врубает магнитофон, и все кидаются в пляс. Это, собственно, не пляс и не танец, это просто последняя степень рассвобождения. Мы научились этому у проклятого Запада, но там это всё-таки танцы, а для нас, простых советских людей, это почти молитва, это языческий гимн тела временному обретению свободной души, самому нашему беспредметному вечернему счастью.
Под грохот чужеземного ритма всё перемещается по комнате, друг мимо друга, друг за другом, тени на стенах увеличивают количество присутствующих, и вот в комнате уже целый мир счастливых людей, и я уже сам не в силах сдерживать в себе судорогу радости, я начинаю подёргивать плечами, притоптывать ногами, дёргать головой, и знаю, что глаза мои соловеют и блестят, ещё минута, и я подключусь к общему ритму и утону в нём…
Но среди топающих и снующих, мимо и сквозь всех, плывёт по комнате женская фигура с поднятыми к подбородку ладошками, я различаю её лицо, оно сонно-улыбчиво, а мягкие движения умно сдержанны, фигурка плывёт сама по себе, она нездешняя, она ничья…
Я замираю в ужасе, я смотрю на дьяка Володю, видит ли он то же самое, и у него в глазах испуг, но я понимаю — он всего лишь в шоке от нашего музыкально-хореографического хлыстовства, он не видит то, что вижу я, — дочку отца Василия, сонно скользящую мимо всех в каком-то своём, неуловимом ритме, и чтобы не видеть, закрываю глаза и говорю совсем тихо: «Тося!»
Кто-то хватает меня за руки, тащит со стула. «Эх!»— кричу я и вкидываюсь в толпу, ввинчиваюсь в неё, как штопор, и начинаю выделывать что-то совсем невозможное, и более нет миражей, а есть только подлинное веселье, и в эту минуту начинается моя «другая жизнь», которая не придумана, не вымышлена, но дана мне от рождения и от судьбы, а я лишь не узнавал её ранее в суете пустых и ненужных мыслей…» (144–145).
Вот эта вакханалия людей и теней и миража — выход в свободу сатанизма. Окончательная продажа души дьяволу. Да и можно ли было поповскую дочку, блудницу и клятвопреступницу, противопоставлять всему прочему миру — пустой игре и бессмыслице суеты? Прежде она дала слово быть женою дьяка Володи (к слову, она также называет его дьяком: значит, далека от церковной жизни?), но затем потянулась к сожительству с заезжим человеком — при молчаливом согласии отца, священника. Того самого, в ком этот заезжий узрел обладание высшей истиной.
Кто виноват во всём?
Бородин видит губительное начало жизни в коммунистической власти, толкающей человека к прямому сатанизму.
Страшные последствия советских порядков и для народа, и для самих властителей — раскрывает писатель в повести «Божеполье» (1993).