Вообще нужно заметить, что художественные произведения Краснова — это прежде всего возможность для автора прямо выразить своё отношение к бытию. Собственно, высказывания его героев суть части большого монолога самого писателя, в котором он и осуществляет эту свою возможность высказаться без обиняков и до конца. За исключением немногих персонажей, явно автору не симпатичных, о чём он всегда даёт знать читателям, между словами героев и его собственными воззрениями нет никакого различия — это у Краснова ощущается безсомненно.
Вот одно из безрадостных ощущений главного героя:
«… “Христиане… Православные… Их когда-то учили любви, способной душу свою положить за ближнего, а вот пришло это гнусное, всё отрицающее, подлое «хи-хи-хи», и куда девалась вера и любовь? Как легко они сменились злобою и ненавистью?”
Холодно и страшно было от этих мыслей. За Россию страшно. “Что будет со всею великой Россией, если она окажется во власти этих людей, у которых ничего не было святого?”» («Выпашь», 291).
Вера оскудела — в том и беда.
Такое оскудение веры, по убеждённости автора, происходит не без влияния рационалистического напора человеческого самомнения, питаемого позитивистским научным мышлением. Писатель создаёт обобщающий образ передового интеллигента, некоего Стасского, который аттестуется в обществе как «Друг Льва Толстого» и «первый ум России», — соединение того и другого
«…Мы образованные теперь люди! Почему на западе отошли от Христа, и чем культурнее страна, чем выше в ней просвещение — тем меньше в ней верующих людей. На что мне Бог и Христос, когда я так легко, просто и удобно могу обойтись и без Них? И даже мне без Них гораздо свободнее. Они мне никак не нужны… Никак… Я могу всего достигнуть своим собственным умом, и библейские сказки о сотворении мира мне кажутся дикими. <…> Нонешняя-то жизнь… По воздуху, батенька мой, летаем, как птицы. — Нонешняя-то жизнь с её социальной наукой, так осложнившаяся, требует уже иной, а не простой христианской морали… Она, жизнь-то эта, где всё так перепуталось и перемешалось, предъявляет нам ещё и интеллектуальнейшие задачи, которых Христос не знал и до которых Тому, Кого вы называете Господом Богом, нет никакого касательства…» («Largo», 33–34).
Здесь полный и пошлый набор гуманистической премудрости: от претензии обойтись без Бога и всё постигнуть собственным умом до утверждения «устарелости» христианства перед социальной наукою и техническими достижениями.
Подобные люди имеют непостижимую власть над умами, но непостижимость эта лишь внешняя, для автора всё достаточно прозрачно и несомненно:
«Стасский… старик… урод… с какими странными и резкими обо всём суждениями, — а, посмотрите, какой везде успех! Женщины благоговеют перед ним, министры с ним считаются. Его боятся. Он масон… Не в этом, конечно, дело… <…> Его слушают… Дерзновение его чарует, и среди молодёжи у него множество поклонников. Первый ум России! <…> Стасский в своём страшном дерзновении точно знал нечто большее, чем знают люди. Он что-то предвидел, а главное, у него не было ничего святого. Теперь такой наступает, видно, век, когда не святые влекут за собою. А те, кто отрицает святость и не признаёт Бога. Век Сатаны и Антихриста» («Largo», 47).
Сравним с мыслью Достоевского: «Коли нет ничего
Заглядывая в более глубокие пласты истории, Краснов обращает внимание на отвратительную для него фигуру Герцена, развращавшего русское сознание:
«В Герцене <…> проявились черты — еврея-трактирщика и ростовщика, и русского, скорее даже московского, дикого барина — самодура и строптивца. <…> Еврейская егозливость, вздорная страстность и… барская строптивость. Еврейская жадность к земным благам, цеплянье за деньги, неразборчивость в средствах для достижения цели и русское барское самомнение и самовлюблённость. <…> Герцен всегда окружён отчаянными проходимцами. Он знает, что они проходимцы и жулики, но не может без них. Еврейская кровь! А барство толкало его в другую сторону: нужна свита, “окружение” из льстецов и паразитов, чтобы фигурировать перед ними. <…> Когда Николай I умер и весть о том дошла до Лондона — Герцен предался буйному ликованью, чуть не пустился в пляс от радости. Устроил банкет, созвал друзей и на банкете купались в шампанском. Буржуй еврейской крови!.. А когда та же весть о смерти государя дошла до Полунина в Сибирь, этот чисто русский декабрист разрыдался и стал твердить: “Умер великий государь! Какое горе для России!..” Вот вам два мировоззрения тех же декабристов!» («Largo», 150–151).