Диалог Колчака с Николаем Устряловым становится одним из важнейших энергетических узлов всего романа.
«— Поймите меня правильно, адмирал…происходящее— это не просто бунт или даже революция, что было бы ещё полбеды, после революции общественный организм в конечном счёте восстанавливается в том или ином виде, сейчас, адмирал, происходит нечто куда более судьбоносное, чем революция…
— Что же? — нетерпеливо перебил его адмирал. — Что?
— Смена цивилизаций. И Россия только начало этой смены. Уверяю вас, адмирал, ни Ленин, ни Троцкий тут ни при чём; будь они хоть семи пядей во лбу, им не дано изменить ничего в этом процессе, он протекает помимо их усилий, искусство их состоит только в том, чтобы держаться на его поверхности, придёт время — он поглотит и их, если они вовремя не успеют умереть своей смертью. В подобных катаклизмах, как при землетрясениях, нет правых и виноватых, есть только жертвы, вне зависимости от места на баррикаде. Кто бы ни оказался победителем, им придётся строить новые баррикады уже друг против друга и так до бесконечности, пока последнюю из баррикад не воздвигнут два оставшихся на земле человека, после чего победитель уничтожит самого себя и тогда конец, сумерки богов, тьма: сегодня впервые в своей истории, адмирал, человек восстал не против социальной несправедливости, а против самого себя…
— Так чей же это замысел, наконец? — надсадно вырвалось у Адмирала.
— Дьявола, — всё тем же ровным голосом откликнулся гость.
— А Бог? Бог где?
— Если люди забыли о Нём, то, видно, не в Его правилах напоминать им о Себе.
— Ну, это уже кощунство! — взвился Адмирал. — Хула на духа Святого!
— К сожалению, словами ничего нельзя изменить, адмирал» (89).
Устрялов здесь отвергает промыслительную волю Божию, отдаёт разрушение истории во власть
Однако проходит время — и Адмирал уже рассуждает в том же хульном смысле:
«Видит Бог, он сделал всё, бывшее в его силах, чтобы, оказавшись в самой стремнине сокрушительного потока, попытаться если не остановить этот поток, то хотя бы прикрыть собою тех, кто был ему особенно близок, и если не сумел этого сделать, то не по своей вине.
Да и кому на его месте удалось бы совершить большее? Едва ли вокруг него имелись люди, видевшие дальше, чем он, и понимавшие что всё, случившееся в России, только начало пожара, который рано или поздно охватит остальной мир, и что война, заливая её, теперь уже не кончится до тех пор, пока на земле останется хотя бы одна живая душа. Простому смертному не под силу была бы догадка, что человек впервые в истории затеял войну, которая захлестнёт землю, а затем, дробясь и дробясь на всё более малые бойни, обернётся последним поединком двух живых существ, после чего победитель, в последний раз огласив мёртвую землю предсмертным криком, уничтожит самого себя. И тогда над поверженным миром прокатится торжествующий хохот сатаны: “Я победил тебя, Галилеянин”…» (105).
Жуткая историческая концепция. И Богу, и человеку отведена в истории лишь пассивная роль: Бог устраняется Своею волею, человек слепо следует в своих действиях дьявольскому замыслу.
Автор показывает неисчислимые подлости, совершаемые людьми часто даже и не из корыстных интересов, а просто без всякого смысла, ради самого зла, хотя они и не сознают того, как не сознают самой сатанинской природы этого зла.
Но ведь вера говорит нам: даже Божье промыслительное попущение злу совершается ради конечного блага человека, ради
Он лишь пристально вглядывается во зло. Оно многолико. Авторский сарказм настигает и самодовольную Америку, и цивилизованных европейцев, да и собственных русских не слишком щадит. К слову: говоря о тьме, которая владеет толпой и которую использует в своих целях Ленин, писатель характеризует её главный идеал точно так же, как сделал это в «Семи днях…»: пусть будет хуже, зато поровну (18).
В мире действует злая воля. Те же, кто мог бы служить добру, воли лишены. Таков, в представлении автора, и последний Император: наделённый многими добродетелями, но безвольный человек. И дело даже не в личности самого царя, но в исчерпанности внутренних возможностей монархии:
«И монархия, благодетельная в пору географического слияния, когда только воля самодержца в состоянии была удержать в единой узде центробежные силы стремления к распаду, оказалась бессильной, а порою и не желающей соответствовать её становлению и расцвету» (22).
Причина же опять-таки не в воле человеческой заключена, а в том страшном, о чём настойчиво начинает задумываться Адмирал:
«В последние годы он всё чаще и чаще возвращался к опалившей его когда-то леонтьевской мысли: не в начале своего пути стоит Россия, а в конце» (22).