— Здесь выступает на сцену та черта характера Малиновского, которая вообще, по моему мнению, в нем доминирует и руководит им, — это самый бесшабашный и самый беспринципный, руководимый исключительно личным честолюбием авантюризм. Авантюризм и беспринципность толкнули Малиновского на первую кражу, они же заставили его согласиться служить в охранке; эти же свойства толкнули его к большевикам; те же авантюризм и беспринципность заставили его затем пойти на одновременный блок и с охранкой и с большевиками, чтобы пройти в Думу… Слуга и холоп департамента полиции, а не мучащийся своим предательством человек: слуга и холоп, не брезгающий лишним «четвертным билетом» и «красненькой», — вот черты Малиновского… Товарищи, всем известно, что исторически еще не решен вопрос, чего больше, вреда или пользы для революции принес Малиновский объективно своей думской деятельностью. В этом — оправдание излишней доверчивости наших партийных центров; но это — не оправдание для подсудимого… Одинаково ничем не может быть заглажен и тот безграничный вред, который Малиновский нанес движению своим выходом из Думы, когда бросил всю работу партии, обманул доверие сотен тысяч рабочих, дал возможность расползтись грязным слухам о его провокаторстве, растоптал и поругал надежды и веру сотен тысяч рабочих, когда он пошатнул веру в партию и нанес удар, от которого мы все в свое время долго не могли оправиться. Быть может, объективно наше счастье было в том, что предательство Малиновского раскрылось только после революции: раскройся оно в тот момент, удар был бы еще тяжелее. Но все это, повторяю, лишь объективные плюсы, и они ни в коей мере не могут смягчить вину подсудимого; обстановка же его выхода из Думы, действительная, а не выдуманная им здесь, делает его еще преступнее.
Николай Васильевич продолжал говорить — без жестов, слегка подавшись вперед. Голос его, весь строй логически выверенной речи, живой и непосредственной, сами факты, внутренняя убежденность в правоте своих слов — все это покоряло присутствующих на заседании трибунала.
— Вот предатель, вот гад, — приговаривал Мирон, — а то, понимаешь ты, притворился казанской сиротой, дескать, я не я и лошадь не моя. Выходит, он разжалобить нас хотел, а на поверку вон каким гусем оказался!
Люди слушали государственного обвинителя с большим вниманием. Сухощавый старик с клинообразной бородкой, по-видимому, в прошлом юрист, шепнул соседу:
— Обратите внимание, какая изумительная логика, какое безукоризненное юридическое аргументирование!
— Плевако, — согласно кивнул тот. — Впрочем, не мешайте, пожалуйста, слушать. — Но тут же не удержался сам: — Насколько я заметил, он не пользуется никакими записями.
— Это естественно: блестящее образование, природный дар плюс абсолютная вера в свою правоту. Я бы сказал, безграничная вера в свою правоту.
На них обратили внимание — они примолкли.
— Посмотрите, до какой виртуозности и изобретательности доходил подсудимый в своей двойной игре; посмотрите, с каким рассчитанным хладнокровием он действовал. Наиболее трудный для него момент был при чтении декларации оппозиции… Декларация вырабатывалась совместно всеми оппозиционными партиями; это не речь, произносимая экспромтом, из нее слова не выкинешь. А между тем департамент полиции потребовал… смягчения; мало того: Виссарионов вычеркнул в декларации пятнадцать строк. Малиновский отстаивал, сопротивлялся, понимая всю серьезность положения, но в конце концов принял условия полицейских.
— Сукин сын! — не сдержался Мирон и прижал к себе винтовку, пальцы у него напряглись, побелели.
Зал зашумел. Выждав, Николай Васильевич продолжал:
— Этого одного достаточно, чтобы он оказался сейчас на скамье подсудимых. Вот они, «терзания» и «муки»! Цену им вы теперь легко можете установить… — Государственный обвинитель перевел дыхание, пристально вгляделся в зал: — Остается последний момент — и последний вопрос: зачем же Малиновский вернулся к нам? Он говорит, что знал об ожидающем его расстреле. Он говорит, что все равно не мог бы жить среди нас, но не мог бы жить и вне нас. Это неправда! В его фразе, что в Канаде, в Африке он мог бы, пожалуй, жить, — в ней разгадка и ответ на вопрос, зачем пришел он к нам. Это его последняя карта и его последний расчет. Что даст ему жизнь в Канаде или в Африке? Ведь он мог уехать туда и не возвращаясь в Россию, но жить в бесславии… А вдруг — помилуют? А вдруг — выйдет? А вдруг — удастся последний кунштюк? Это последняя карта и последний риск; и старый авантюрист решил: революционеры не злопамятны…