Зря вы с ним так сурово, сказала тетка, и от этой внезапной поддержки я было воспарил – но тут же упал духом, когда она прибавила: вообще-то он не такой уж и закоренелый реакционер, каким кажется. На самом деле он был коммунистическим шпионом, внедренным к реакционерам, но слишком рьяно притворялся рабом капитализма и сторонником американцев, за что и попал в исправительный лагерь.
ППЦ и доктор Мао взглянули на меня новыми глазами, возможно, правда, потому, что вслед за моим духом я от изумления уронил на пол и челюсть. Ты не… это не… почему?..
Ничего, ты среди своих, пренебрежительно отмахнулась тетка. Твоя беда в том, что ты живешь у себя в голове. Тебе не с кем поговорить, кроме меня. Ты что, забыл, как важна солидарность?
В жизни бы не подумал, что он шпион, сказал ППЦ.
Поэтому-то он и хороший шпион, сказал доктор Мао.
По крайней мере я хоть в чем-то хорош! – заорал я. И мне есть с кем поговорить, кроме тебя, – я все время разговариваю сам с собой!
Оно и видно, заметила тетка.
Все они смотрели на меня, как будто я сказал что-то очень предосудительное, например «Я люблю Америку», чего никогда не стоит делать в обществе французских интеллектуалов. В таком следует признаваться лишь с глазу на глаз, как, скажем, в пристрастии к порно. Я так резко вскочил на ноги, что закружилась голова, и головокружение лишь усилилось, едва я увидел в зеркале с позолоченной рамой, висевшем у тетки над камином, себя – человека с двумя лицами. Какое лицо я показывал себе, а какое им? Был ли я революционером или реакционером? Если я был революционером, то во что я верил? Чему был предан? Я – это я или я – это другой? Пробормотав что-то, я сбежал в ванную, запер дверь, нюхнул еще лекарства и, дрожа, принялся ждать, когда пройдет тошнота.
Глава 9
Мы – я и я со мной – не были реальными или нереальными, мы были сюрреальными, и две дырки у меня в голове никак не улучшали это состояние – напротив, оно только усугублялось, когда мы пудрили себе носы белым порошком лекарства, зная, что этого нельзя делать, и зная, что сделать это легче легкого, тем более что пудра так хороша, или когда мы надевали костюм японского туриста, чтобы вновь бродить по парижским улицам. Теперь, с очками, у нас было четыре глаза вместо двух. Линзы были без диоптрий, но все казалось резче, четче, даже если нас штырило от гашиша, и тем более если нас штырило от лекарства или если мы перемножали гашиш на лекарство. Дозу лекарства нам приходилось принимать все чаще и чаще, так как по улицам Парижа мы теперь бродили в роли наживки, а наживкой быть очень страшно. Тот, кто убил Соню и хотел убить нас с Коротышкой, попытается убить нас снова, по крайней мере так сказал Лё Ков Бой. Знание это было несколько обременительным, и, пока мы старались выманить банду соперников, лекарство помогало нам успокоиться – или обмануться.
Однако говорить, что мы бродили по улицам Парижа, не совсем верно. Мы не бродили – мы парили и скользили, потому что мы участвовали в репетициях нашего культурного представления и разносили заказы вьетнамским артистам, доктору Мао и всем их друзьям и знакомым, предпочитавшим, чтобы товар им доставлял желтый азиат или вьетнамец-соотечественник, а не коричневый уроженец Востока – то есть араб. Еще Хо Ши Мин в своих трудах, обличающих колониализм, писал, что азиаты и арабы (и африканцы тоже) состоят в родстве, так как все они – колониальные пасынки и падчерицы одного и того же жестокого отчима, Франции. Что до арабов и азиатов, то мы с ними дальние родственники, населяющие бескрайние регионы к востоку от Запада – ну или к востоку от западного образа мыслей. Прежде великие цивилизации – что коричневых уроженцев Востока, что желтых азиатов – теперь лежали в руинах, от них остался только наш чай, наши религии, наши ковры, наши побрякушки, наши ткани, наши материи, наша услужливость, наша уединенность, наш секс и еще, наверное, наша ярость. Или, может, наши яростные тирады, наши обвинения были не столь добры, как прочее наше добро?