Я сказал себе: Станислав, ты должен сохранить свою честь. Но как? Мотивы — они не для протоколов, мотивы составляют предмет исследования господ литераторов. О, какой роман мог бы написать с меня пан Крашевский или пани Ожешкова! Мне же важно изложить суть пану подполковнику как дворянину и офицеру. Без протокола. Мне важно, чтобы пан подполковник меня уважал, когда я буду давать протокольные показания. А я их буду давать.
С чего же мне начать?.. Если у пана подполковника есть время, то я позволю себе начать издалека, с той поры, когда Станислав Пацановский еще не был революционером. Но он уже был поэтом. В сущности, это одно и то же, тут исток, из которого проистекают мотивы.
Итак, возьмем этого четырнадцатилетнего поэта, сына состоятельного сахарозаводчика, и посмотрим его на просвет. Что у тебя внутри, мальчик? Почему у тебя польское имя Станислав — для других и лишь дома тебя называют Моня? Зачем ты пишешь стихи?.. Ведь твоя судьба предначертана еще с пеленок: «Посмотрите на нашего Моню! Его отец может быть спокоен за него. Есть кому передать дело…» А что хотелось Моне? Моне хотелось взорвать дом с сахарным заводом в придачу. Моня уже выбрал себе псевдоним Яцек Бас, потому что хотел стать поэтом, носить усы и разговаривать басом. Поэты — странный народец. Их никогда не устраивает та жизнь, что вокруг; они непременно выдумают себе иную и станут носиться с нею, как с писаной торбой…
Сегодня Пацановский отрекается не просто от своих бывших товарищей и дел — берите выше, пан подполковник. Сегодня он отрекается от Яцека Баса.
…По ночам ко мне в камеру приходит человек. Он несколько одутловат, у него простое бесхитростное лицо. Боюсь, он даже глуп. На нем котелок, а галстук завязан с неумелым шиком, принятым в рабочих предместьях. Я знаю, что он отец многочисленного семейства. Он останавливается у моей железной кровати и глядит мне в глаза. Иногда я слышу его жалкий шепот: «Михалек, Михалек…» Потом он приподымает котелок, и я вижу в его голове над правым ухом дыру, из которой стекает засохшая струйка крови…
Пан подполковник не понимает, кто приходит по ночам в запертую наглухо камеру узника Десятого павильона?
Это ткач Францишек Гельшер.
Дайте мне собраться с мыслями… Я не хочу упустить ничего. Бог, если он есть, будет свидетелем: я не скрою ни песчинки правды, как бы ужасна она ни была; я не стану себя обелять и возводить напраслину на сообщников. Я хочу быть объективным. Бог меня уже покарал, прислав мне тень убитого. Ваш суд не сможет назначить мне большей кары.
Итак, я начну с двух неудачных покушений на Сиремского. Пан подполковник знает, о чем я говорю. Шмауса вы арестовали на месте преступления, затем пришел черед Бугайского и Томашевского. Приговор на Сиремского остался неисполненным.
Вероятно, это сильно задело Куницкого. Он был раздосадован. Могущественный «Пролетариат» не может покарать предателя! Речь ведь идет не о генерал-губернаторе, которого охраняет стража на Замковой площади, не так ли? Обыкновенный рабочий из Згежа, почему бы его не устранить, ежели он запятнал себя доносительством? Но — не выходит! И в Згеж едут агенты Центрального комитета. Одним из них был я, другим — Антоний Поплавский, представитель «Пролетариата» в Лодзи. Пан подполковник спросит, кто был руководителем, и я отвечу честно: Станислав Пацановский по кличке Михалек. Он был облечен личными полномочиями Куницкого.
Я имел задание организовать третье покушение на Сиремского. И я поручил это дело Францишеку Гельшеру, руководителю згежской организации. Он дал свое согласие, и мы уехали.
Прошло время, и из Лодзи в Варшаву донеслась весть, что Гельшер медлит. Он уверяет организацию, что якобы следит за Сиремским и выбирает удобный момент, однако дело не движется. Более того, его видели с Сиремским в трактире, где оба мирно выпивали. Известие это привез в Лодзь Ян Петрусиньский, молоденький рабочий, активист партии, возмущенный поведением Гельшера. Пан подполковник, я полагаю, будет иметь возможность переговорить с Петрусиньским лично и увидит тогда, что это почти ребенок с нежным личиком, доверчивый и наивный. Ему не было тогда и девятнадцати. Он поделился с Поплавским своими сомнениями, а тот информировал Варшаву, то есть Куницкого.