(Эти строки принадлежат В.Брюсову и действительно были написаны ДО смерти В. И. Ульянова-Ленина. Не пригодились, так как после смерти из тела Ленина, как всем известно, сделали условно нетленную мумию – прим. авт.)
– Так и что? – Троицкий поднял бровь. – Нынче в этом опустелом городе никого больше и не осталось, кроме сумасшедших, жидов и коммунистов. Причем большинство соединяют эти три сомнительных достоинства в одном лице.
– А мы кто же?
– Разумеется, сумасшедшие… Адам Михайлович, будьте добры, расскажите о ваших нынешних пациентах. Какие они?
– Обыкновенные, – хмуро ответил Адам Кауфман, примостившийся в тени, в углу комнаты. – Это-то и страшно. Представьте: бывший присяжный поверенный, рехнувшийся на почве того, что на полях гражданской войны ему пришлось расстрелять слишком много классовых врагов. Теперь они приходят к нему по ночам… Балтийский матрос из крестьян, которому мерещатся убитые, сброшенные за борт и стоящие на дне офицеры. Целый подводный лес мертвых офицеров с мерцающими саблями и медленно колышущимися волосами…
– Вы их как будто бы не осуждаете…
– Да за что же? Жертвы эпохи. Большевики умалили личность, вслед за своими предтечами сделали первичным какой-то абстрактный «народ», то есть фактически отменили все, начиная с Просвещения, и вернулись к первобытности, естественной эволюционной истории, когда сохранение рода, вида является всем, а жизнь индивидуума совершенно незначима…
– Да, вы правы, ничто сейчас не ценится так дешево, как время и человеческая жизнь…
– Но большевики ошибаются вместе с выдуманной Дарвином эволюцией, – усмехнулся Троицкий. – Личность больше народа, так как конгруэнтна макрокосму. Об этом есть в каждой религии. Хочешь – поклоняйся внеположенному идолу, а хочешь – пойми, что сказано. А народ конгруэнтен всего лишь своей истории. Сколько есть ее, столько и есть материи в этом народе. Истончилась история – и народ кончился. Мне, если хотите, даже льстит, что я присутствую при конце нашей истории. И вы, мои уцелевшие коллеги, тоже… Я предлагаю выпить за это. Адам Михайлович принес спирту, мы уже выдавили туда половинку лимона Лиховцева и положили красный перчик, случайно уцелевший на полке в буфете…
– Арсений, да это у нас получается настоящий пир! Похлебка просто удивительно вкусна, я уже пару лет не ел ничего подобного… А теперь еще и перцовка!
– Да! – со слезами на глазах воскликнул Троицкий. – Да, мои дорогие! Жаннет, разливай! За нас! Пир в конце времен! Пир во время чумы!
Адам Кауфман вздрогнул и со стуком уронил на пол серебряную ложку. На него взглянули с удивлением и, пожалуй что, с некоторым осуждением – никто из собравшихся поэтов на исходе второй революционной зимы не ждал (да и не желал) такой чувствительности от психиатра.
Внезапно открылась дверь. От сквозняка пламя всех трех свечей, освещавших комнату, сделалось стелющимся, как угодливый лакей.
– Это нас арестовывать пришли? – высоким голосом спросила поэтесса в кудряшках.
В комнату вошли мужчина в кожаной куртке, сапогах и штанах-галифе и держащаяся позади него женщина в платке поверх небольшой шляпки, с разрумянившимся от уличного ветра лицом.
Все замерли.
– Простите за вторжение, – сказал мужчина. – Я из Москвы, ищу Адама Кауфмана. Его жена сказала мне, что он здесь, по этому адресу…
– Аркадий! Ты все-таки приехал! – Кауфман порывисто шагнул из сумерек, но под внимательными взглядами окружающих секунду промедлил с объятьями и в результате ограничился рукопожатием.
– Боже мой, кого я вижу! Арабажин! – удивленно воскликнул Троицкий. – Вы живы и, как я вижу по вашей амуниции, вполне вписались в эпоху.
– Я член социал-демократической партии с 1903 года, – пожал плечами Аркадий.
Поэтесса с кудряшками подошла к Арабажину вплотную и снизу вверх заглянула ему в лицо, так, как будто он был уродливой заморской диковинкой – нечто вроде жирафы в зоологическом саду.
– Вы важный большевик? – спросила поэтесса. – Тогда достаньте мне, пожалуйста, ордер на чулки. Хоть две пары, мне и моей старшей сестре. Все прочее у нас еще с прежних времен осталось, а вот с чулками совсем беда. А ведь весна уже… Подумайте сами: что ж нам, как крестьянкам, с голыми ногами ходить?
Аркадий замешкался. Жаннет оттеснила от него кудрявую поэтессу и поспешно сказала низким и хрипловатым голосом:
– Проходите сюда и выпейте с нами кауфмановского спирту за конец времен. Если партия запрещает вам пить за конец, пейте за коммунистическое начало, что, в сущности, одно и то же. Вы – врач Аркадий Арабажин, и я вас тоже припоминаю из каких-то очень дальних времен. Но представьте нам даму.
Женщина тем временем сняла пальто и шляпу, оставшись в золотистом, старинного покроя платье с вышивкой по воротнику, рукавам и подолу. Близко увидав ее стати и лицо, немолодой поэт-символист Арсений Троицкий едва удержался от того, чтобы присвистнуть, как свистят вслед молодкам мастеровые на фабричных окраинах.
Адам Кауфман поднял с пола уроненную им ложку и механически-нервно ее облизнул.