– Он пишет, как историк и поэт, – сказал председатель Петрокоммуны Зиновьев, дочитав статью до конца и откладывая журнал.
– Так он и есть поэт и историк, – пожал плечами чекист в кожаной куртке, с маузером в кобуре, которая казалась приросшей к его боку. – Вот дело Лиховцева, если хотите, ознакомьтесь.
– Такое перо должно служить революции…
– Так будем брать, товарищ Зиновьев? Арестовывать только его или всех остальных участвовавших в деле тоже?
– Знаете что: оставьте его в покое. Все равно птичка уже вылетела. Журнал, конечно, придется закрыть, но это уж и так и так давно надо было сделать. И бог с ними… Я, кстати, без дураков восхищаюсь товарищем Январевым: как это он, приехав из Москвы, за неполных три дня сумел поднять на реальное действие эту гнилую богему, которая обычно только ноет и жалуется… Надо будет спросить его о его методах… если, конечно, придется…
– Это теперь вряд ли, – заметил чекист и поправил кобуру.
Зиновьев со вздохом надломил бровь и потянулся к стакану с крепким чаем, в котором плавал прозрачный ломтик лимона.
– Алекс, у Ботьки раздражение на руках так и не проходит, я уже просто не знаю, чем еще полечить…
– Да ничего удивительного, – буркнул Алекс. – Он же с этой своей химией возится постоянно, я только мимо его комнаты пройду, у меня уже глаза слезиться начинают…
– Но не могу же я ему запретить…
– А почему, собственно, не можешь? Ты его опекун с рождения, считаешь его почти что своим родным сыном…
– Он родной, но не сын мне. Я не знаю, как это объяснить. У меня есть обязанности по отношению к нему и его сестре, но нет никаких прав на его душу…
– Да, ты права, Люба, я тебя действительно не понимаю. Обязанности? О которых ты время от времени преспокойно забывала на годы… Права? Но как же право родителя воспитывать? Будем честны: мне в общем-то наплевать на Бориса, я брезгую большинством его увлечений и совсем не могу смотреть на его выпотрошенных червяков, но ты так же относишься и к нашей дочери Капитолине, и это не может меня не беспокоить…
– Алекс, мы не сможем тут договориться просто потому, что ты никогда меня в этом не понимал. Если я сейчас скажу тебе, что отношусь к Боте и Капе так же, как к лесному зайцу, улитке в пруду или березе за окном, и, в сущности, большую часть времени не отделяю себя от них, где бы я ни находилась, ты же просто пожмешь плечами, решив, что это такая фигура речи…
– Ну разумеется, а чем же это еще может быть?
– Пойми, я не осуждаю тебя. И с окончания детства не претендую на понимание, поскольку давно догадалась, что большинство живущих на земле людей думают и чувствуют не так, как я…
– Ты могла бы попробовать объяснить мне, – Александр явно почувствовал себя уязвленным.
– Я много раз пыталась, увы… Но изволь, точнее всего будет сказать так: значительную часть времени я ощущаю себя не той Любовь Николаевной Кантакузиной, которую могу увидеть в зеркале, а куском земли со всем, что на нем есть…
– Куском земли? Господи, что за ерунда! Люба, ты хорошо себя чувствуешь?
– Сарайя и доктор Аркаша поняли бы про кусок земли, – заметила Атя, умевшая двигаться совершенно бесшумно и появляться неожиданно, как бы из пустоты – свойство, которое Александр помнил еще в Любе-ребенке, и которое безмерно раздражало его в обеих. – Доктор Аркаша вылечил бы Ботькины руки…