– Кайсын (Кулиев. –
И без паузы Давид стал рассказывать, как однажды позвонили ему в Элисту из Дома литераторов и попросили приехать в Москву на вечер, посвященный Норильску.
Я вначале запротестовал: «Если на каждый вечер в Москву из Элисты ездить, ничем другим заняться нельзя будет».
Но мне говорят:
– Константин Михайлович очень уж просил. Он будет этот вечер вести.
Я и поехал.
О Симонове мы уже столько говорили с Давидом, что мне не надо было спрашивать, почему именно его приглашение стало решающим. Зная, что я принялся за документальный фильм о «Косте, Константин Михайловиче, К. М.», а там, может, и до романа дойдет, он заявил:
– Я не напишу. Не соберусь. А тебе обязательно расскажу несколько эпизодов. Надо обязательно собрать все, что помнят о нем живые, и написать. Не только серьезное.
Он давно хотел побывать в Калмыкии, просмотреть степь, но все никак время не мог выбрать. А тут звонит и говорит:
– Скоро юбилей, пятидесятилетие у Михаила Луконина. Я приеду к тебе, побуду дня два-три, а там и поедем в Волгоград. Там предполагалось отмечать событие.
Я обрадовался. Встретил его. Поехали ко мне. За столом он говорит: «Вообще у меня раньше норма была в застолье – не больше бутылки. А сейчас у меня норма – стакан».
Причем пил он только водку. Бутылку возил при себе в каком-то кожаном футляре. Появилась, говорил, такая мода пить коньяк, и не всегда бывает водка.
Через два дня сели в машину, поехали. Я говорю:
– Я, Константин Михайлович, – так я его звал, а он меня – Давидом, – еду без подарка. А у калмыков с древности такой обычай: едешь, подари что-то из скота. Так что подарим, говорю, барана.
– А где же мы его возьмем?
– Сейчас подъедем к отаре…
– Так это ж надо оформлять, много времени займет.
– Нет, Константин Михайлович, – смеюсь я, – у нас не оформляют.
Подъезжаем. Я уверен, что чабан меня узнает. Даже не представляюсь.
– А вот это, – говорю, – писатель, который в десять раз значительнее и известнее меня.
Он, конечно, Симонова тоже узнал. У него огромная была популярность. Невиданная. Тут у чабана одна была забота, как бы подобрать такого барана, который бы подходил к случаю. Выбрали барана. Связали его за задние и передние ноги. Положили в багажник. Поехали в Сталинград.
Луконин жил на восьмом этаже. Вытащили этого барана. Он, конечно, идти не хочет, я суечусь, Симонов стоит рядом, достал трубку, знай себе большим пальцем табак приминает.
Я говорю:
– Константин Михайлович, вы, как старший брат, помогите немного.
Он смутился:
– А что надо делать? Я говорю:
– Я его буду дергать за передние ноги, а вы толкайте под зад. Вот так барана мы и доставили на восьмой этаж. Звоним.
Открывают. Мы барана вперед. В квартире переполох. Тем более что самого Миши нет. Уехал встречать очередных гостей. Мы-то неожиданно. На машине. Что делать с бараном?
– Ну, – говорю, – поставьте его пока в ванную. Отвели.
На следующий день торжественное заседание в театре. Я, выступая, говорю, как мы с Симоновым барана привезли.
Вечером банкет у Луконина дома. Всю квартиру в стол превратили. Грузины обижаются. Говорят:
– Миша, мы тебе полсамолета зелени привезли. А зелени за столом не видно.
Луконин говорит:
– Да вот Кугультинов мне барана живого привез. Кормить чем-то надо. Вот мы и пустили его пастись в вашей зелени.
А барана самого тоже сдали куда-то. Не резать же его. Вот как наш с Симоновым подарок обернулся.
Еще раньше, во время его, Симонова, «почетной ссылки» в Ташкент, там проходила Конференция писателей стран Азии и Африки. Симонов пригласил кучу народа, в том числе Давида и эмигрировавшего в Сенегал гаитянского поэта Жана Бриера, поужинать, куда-то за город, в чайхану. Он же там все знал, и его все знали. И вот выяснилось, что в этот день Бриеру исполнилось 60 лет. Никто не вспомнил. Сколько там было специальных организаторов, референтов… А он один знал и вспомнил…
Тут Давид пустился в рассуждения о тех, кто упрекал Симонова за то, что он всегда был в любимчиках – и в одну пору, и в другую, и в третью.
– На это я отвечаю, что и я воевал с именем Сталина на устах, воевал, потому что верил тогда этому имени. Потому что в ту пору, так уж случилось, – сокрушенно вздохнул Давид, – его имя и его руки были для меня чистыми.
А если бы это имя не было бы для меня тогда чистым, а я бы его трепал на языке, я бы потерял себя. Вот так было и для Константина Михайловича.