Силкин у заднего окна «мерседеса», стянув свой двухкозырьковой кепи и обнажив лысину, бурно жестикулировал, видимо, в пристрастии и гневе излагая Ордыбьеву перипетии случившегося. Несомненно, поносил меня самыми последними словами, внушая грозному Арсанычу, что прикатил я сюда с компроматом, чтобы шантажировать. Безусловно, пугал: мол, вот-вот объявятся мои вооружённые дружки, вызванные по радиопередатчику, набалтывал и всякую другую белиберду. И хотя всё это было бесконечно далеко от истины, как от окских берегов до луны, но разве докажешь обратное, разве поверят новые господа в то, что завернул я сюда больше из любопытства, из убеждённого неприятия нынешней эпохи, чем ради какой-то там с ними
Однако как же выпутываться из этой отчаянной ситуации? — уныло соображал я. Было ясно, что с мафиози нормальный диалог исключён, а мои искренние объяснения они вряд ли воспримут, наоборот, их подозрительность возрастёт. Впрочем, решил я, буду говорить правду. Только она и может спасти…
Из «мерседеса», между тем, никто не выходил, а грузный Силкин вдруг с подобострастной торопливостью, вперевалку, той же бабьей побежкой, засеменил к «гранд-чероки». На бегу обеспокоено кричал: «Родька! Ромка! Где вы, сволочи? Сматываем отсюда!» Те тут же кинулись к машине, едва удерживая на поводках скачущих, лающих псов.
Я ждал, что граф прикажет что-то и мне, но тот даже и не взглянул в мою сторону. «Гранд-чероки» взревел и рванул, прямо-таки прыгнул, — и понёсся по сухостою, взлетая на кочках, словно гигантский кузнечик: подальше от затеваемой разборки…
Глава десятая
В одиноком луговом просторе…
Я чувствовал себя ознобисто одиноким в ветреном просторе окских заливных лугов. Из «мерседеса» и теперь никто не выходил, и я догадался, что там ждут, когда я сам направлюсь к ним, прежде всего к Ордыбьеву, а может быть, приезда моих дружков. Что ж, ждите! — возмутился я. Гордыня взыграла во мне, и я ни за что не желал идти на поклон к самозваным господам. Конечно, понимал всю призрачность своего фрондёрства, однако гордыня очень часто выше нашего рассудка.
Прислонившись спиной к машине, закурив, упрямо, по прямой глазел в даль: на окровавленные перышки утиного селезня под вычурным, как бы черепичным навесом — остатки собачьего пиршества; на спокойно, безмятежно плавающее по нефритовой глади утиное семейство — селезней и самок, совершенно равнодушных к трагической судьбе сородича.
«Где же его одинокая,
Моя мысль непроизвольно перескочила на судьбы человеческие, и хотя человеческая смерть сопровождается горечью утраты, слезами печали, но и это удручающее состояние проходит, всё забывается, память недолговечна, чаще всего коротка — об ушедших, погибших, исчезнувших… И в этом, выходит, тоже великая тайна, великий смысл, как в самой жизни, как в самой смерти… То есть: тайна замысла неведома роду человеческому во все времена — с сотворения мира; во всех поколениях, начиная с Адама и Евы, потому что и эта тайна, и этот смысл — да, Божественные!
Мне вспомнился мой
О чём же мне думалось теперь — в покинутости, в полном одиночестве, перед неизбежной разборкой с Ордыбьевым? Не поверите — о сущности бытия! Мне вдруг вспомнилось однажды услышанное признание, которое я осознал по-настоящему, пожалуй, только в эти минуты: глубокий старик, известный профессор, тончайший знаток средневековой Московии, на бриллиантовой годовщине своей свадьбы проникновенно заявил: «
Господи, как же это верно! — подумал я тогда и думал теперь. — Ведь всё извечно повторяется. Мы, оказывается, плохо помним библейские истины, в частности, ту, что Господь создал Еву из ребра Адама…