Затем однажды он пришел ко мне с рукой на перевязи и кистью в гипсе. Его мать заявила, что он бросился вниз с лестницы в припадке ярости, сломал запястье, и еще у него трещина в кости в районе локтя. Когда я попросила его рассказать о случившемся, он пожал плечами и ответил, что не уверен в том, как все получилось. Судя по виду, он нервничал, я видела, что ему некомфортно из-за случившегося, но мне не хотелось спускать это на тормозах – как я обычно делала, когда спрашивала его о травмах и следах на теле. К тому времени у меня уже зародились подозрения, и мне хотелось, чтобы он их подтвердил. Поэтому я прямо спросила у него: «Ты сам наносишь себе увечья или это делает кто-то другой? Ты кого-то защищаешь?»
Он не ответил мне сразу же, просто молча сидел за столом. Затем, после того как, прошла целая вечность, у него по щекам потекли слезы. Я сказала ему, что бояться не нужно и все, что он говорит мне во время сеансов, останется между нами. Я это сказала, хотя знала: если увечья ему наносит кто-то другой, мне придется об этом сообщить. Я понимала, что, вру ему. Но тогда, сидя в кабинете, глядя на печального маленького мальчика, мне хотелось только докопаться до правды. Поэтому я соврала. Я нарушила одно из моих собственных правил и соврала пациенту.
Он еще какое-то время сидел молча, а затем наконец кивнул. Это был совсем легкий кивок, и вот тогда я уже
Через несколько сеансов я почувствовала, что у меня достаточно материала, чтобы идти к начальнику. Мы вместе прошлись по всем сеансам, прослушали пленки, проанализировали рисунки. Увидев и услышав те доказательства, которые видела и слышала я, начальник решил, что этого недостаточно для обращения в социальные службы. Он заявил, что я задавала наводящие вопросы, способствовала тому, чтобы мальчик давал те ответы, которые я хотела услышать, поощряла его за истории против родителей. Я пришла в ярость. Я однозначно верила в то, что мальчик говорил мне. Дело было не только в услышанном на сеансах и не в том, что можно увидеть на рисунках, это ощущение сложилось в результате общения с ним. Это было интуитивное чувство, инстинктивное. Но подобное не доказать, получалось только мое и его слово против родителей.
Мой начальник и совет директоров решили, что против родителей не будет предпринято никаких действий. Мы не можем ничего сделать, если мальчик не решит сам на них пожаловаться. Я была раздражена, взбешена и одновременно была в замешательстве и недоумении. Мы же слышали столько историй про то, как детей забирали у родителей из-за одного синяка на ноге, а тут мальчик рассказывает про жестокое обращение с ним, и мое начальство собирается просто это игнорировать. Мне приказали оставить дело, а его родителям сказали, что им нужно найти другого психолога. Но я не могла оставить это дело. Я не могла оставить ребенка одного с этими людьми, зная, что они с ним творят, зная, что с ним может случиться, если я не стану ничего делать. И я пошла в полицию.
Пэмми закрывает рот рукой, словно таким образом пытается не дать себе меня перебить. А я знаю, что если сейчас не расскажу все до конца, то просто закрою рот и больше никогда не подниму эту тему. Но я хочу кому-то рассказать об этом, поэтому продолжаю дальше, до того, как она успевает произнести хоть слово.
– Я показала им все: рисунки, высказывания. Я провела много часов в маленькой серой комнате, перечисляя все травмы, которые получил мальчик, все нападки, все проявления жестокости в отношении ребенка, все, что, по моему мнению, сделали родители.
Теперь я говорю быстрее, при этих воспоминаниях слезы текут у меня по щекам. Я все еще вижу лицо мальчика, оно стоит у меня перед глазами – он был поставлен в тупик, считал себя преданным, когда полиция вместе со мной появилась у него дома.