…с подносом, объявился в двери Родион и, будто пародируя Родрига Ивановича, полиглота и графомана или без зла, по-простому, подражая, посмеиваясь над ним, заявил: «Фрюйштук!» (интересно, где теперь, в каком кармане или может просто за пазухой, пребывал симпатичный полиглот Родриг Иванович? Конечно, он пребывал в складочке, в той…)
В партере уже наливали кофе и м-сье Пьер сидел задумчивый, в первых рядах, не глядя в свою чашку. Воспользовавшись моментом, проскользнула Эммочка. Ей было тоже не до кофе. У неё был маленький рюкзачок за плечами. Завтра уже уезжала, а было что непременно рассказать. Но рассказать не получилось. Заметили. Жестикулируя и сопротивляясь, и виляя бёдрами и голенями будущей танцовщицы, под взглядами и с помощью Виссариошки, Родиошка, под скрытый ропот зрителей, выплеснул проказницу с подмостков. Она же, протянув при этом «ладонью кверху очаровательную руку балетной пленницы», села в зале, рядом с неморгающим палачом. Дверь захлопнулась.
Родион
– Вы бы прибрались здесь!
Адвокат сгрёб на край стола бумаги, схватился вдруг за карман: «Потерял!» Стал щупать себя, ворошить, полез под стол. Вылез со сложенной вчетверо, расправив её и положив поверх собранной стопки бумаг заголовком, набранным большим кеглем и причудливой гарнитурой, вверх, газетой.
– Директор сказали «пока не положено», – держа поднос в руках, указал глазами на заголовок Родион, и заголовок был снова сложен вчетверо.
– Сегодня, по случаю праздника, – Родион, чувствуя, что на него смотрят (из зала тоже, в щель (читай в глазок, в волчок)… в глазок и волчок интереснее), стал серьёзно сервировать с подноса стол. У щели выстроилась целая очередь: первый подсматривал и шептал второму, второй, со слов первого, шептал третьему и так далее, пока последний в очереди не был окончательно на ушкό проинформирован. В основном это были остроты, потому что первым был Цинциннатов шурин, известнейший в городе остряк. Когда же острота доходила до всех и даже до бедненького м-сье Пьера, все вволю смеялись и ждали следующей. М-сье Пьер не смеялся. Он уже переставал смеяться остротам. М-сье Пьер сидел, и перед ним стояла его нетронутая чашка кофе, с несморщеной даже, кофейной плёнкой сверху. Он, казалось, уже, ничего не ждал, в том смысле, что его, казалось, уже, не могли тронуть остроты.
Кофейник с буквой вензелем «Ц» (вторая – по всей вероятности «П» – была заклеена мутным скотчем), кофейник Родион поставил посредине (нет же! не совсем посредине)…
– Сегодня, по случаю, сладкий фрюйштук! – (печенья, пирожные, сладкие кулебяки, ириски, кис-кис и жевательный мармелад, в отдельной, с ультрамариновой каймой по краю, вазочке, особый медовик (его и доходила жена, супруга директора, почему и не пришла вовремя, вместе со всеми, но сейчас уже на месте). – Большая искусница, – про жену директора, – кондиторша, в смысле кондитерша (хорошо, хоть не кондукторша), говорят, из неприличного, неприлично сказать из чего, просто из неприличия, да, может конфетку сделать. Всегда наскребёт из сусеков. Родриг Иванович ей часто говорит, так и говорит ей: «Ты по сусекам поскреби!» – и, обращаясь теперь только к Цинциннату, всем своим большим, в рыжей («некачественной», к сожалению) бороде, телом: – Просим! Просю, значит! К столу! Мы ведь тоже не просто так: Фрюйштук! Ауgenцойге, например, Цайтгеноссе, пожалуйста вам: Квид сунд легес сине морибус… Перед законом, и это правильно, не устоят никакие нравы! Мы-то знаем. Просю!
Но Цинциннат не двинулся. Двинулся другой Цинциннат. Пошёл туда, налево, где вверху сходятся в угол, чтоб тишком друг другу, решётка, стены и потолок, где вверху солнце и небо, небо и солнце пытаются разъять, растереть и растворить клетчатую заплату окошка. Там он «снял халат, ермолку, туфли, снял полотняные штаны и рубашку. Снял парик, как (чужую) голову. Снял ключицы, как (парашутные) ремни, снял грудную клетку (вместе с простым сердцем и чистой душой), как кольчугу, Снял бёдра, снял ноги, снял и бросил всё это, вместе с руками, недвижному, на кровати, Цинциннату. То что осталось… постепенно рассеялось, едва окрасив воздух» и, пролетая сквозь решётку (туда, на волю), покрасило и её в розовое (может, это были только мимолётные эволюции солнца), и краска, совсем свежая, негустой струёй (-йкой) оплавилась на стену и ещё через какое-то время, уже, казалось, пробила себе дорогу, но загусла, совсем набравшейся каплей, собравшейся в каплю каплей.