- Сынок, отцу всё же позволь видеть больше, чем видят остальные. Для родителя движения души его детей не должны быть тайной, если он хороший родитель. Как видишь, я не собираюсь тебя распекать, тем более что достаточно ты казнишь себя сам - пожалуй, излишне даже… Я не желаю усугублять твоё состояние хотя бы уже потому, что не сомневаюсь, что выход из этого будет и могу только желать, чтобы наступил поскорее… Увы, не приблизить… Это чувство, мучающее тебя, не будет мучить тебя вечно, и не потому только, что оно противоестественно, а потому, что такие чувства, проходя в жизни человека легко и мимолётно, всегда оставляют его. Оставляют в добром душевном здравии и не ломают жизни, воли… Умом ты, сын мой, конечно, зрел, а вот сердцем нет. Сердцем ты дитя, и испытываешь сейчас детское чувство, потому что не можешь позволить себе испытать чувство зрелое, потому что, по юности и ранимости твоей души, не можешь открыться миру внешнему, привязываясь сердцем только к миру семейному, которому достаточно доверяешь, и любви ищешь только здесь…
- Если бы только она не была мне родственницей… Жизнь вновь обрела бы свой естественный, неискажённый вид, где вовсе не было бы несправедливостью то, что она не отвечает мне взаимностью… Это было бы если уж мукой - то мукой оправданной, имеющей место и право под солнцем, а не кошмаром, разрушающим изнутри… Если бы только она не была мне сестрой, я не имел бы больше, чего желать…
Если он полагал в наивности своей, что кузине ничего не известно о его чувствах, то этой наивности недолго оставалось существовать. Ольга ровно потому не могла о них не знать, что такая же буря чувств творилась в её собственном сердце, а два магнита, как известно, не могут оказаться рядом и не заподозрить о существовании друг друга. Только ей ещё тяжелей было в том, что должно б было быть величайшим счастьем, а стало величайшим кошмаром - она никому не могла открыть истинной причины своих мук. Если Аделаида Васильевна и Алёна ещё не подозревают о не вполне братской природе чувств Андрея, то пусть лучше не подозревают и дальше, тогда, быть может, ему легче будет справиться с таким прекрасным и таким несвоевременным чувством - если б только она могла ему помочь! Но она и себе помочь не может… Какая злая насмешка! Как долго боялась она, что её спасение окажется обманом, изощрённым коварством, невольно вздрагивала от каждого шороха в ночи, ожидая подосланных убийц или тюремщиков, которые ввергнут её в заточение длительнее и страшнее прежнего… Но опасности для жизни, здоровья и свободы - той свободы, какая она у неё могла быть, ограниченная применением собственного имени и какой-либо связью с родными - не было, так нашлась другая…
Несколько раз уже она порывалась - открыться ему, рассказать всё… Избавить его от муки полагать, что охвачен противоестественной страстью, что может быть проще…
Нет, нельзя. Если круг посвящённых в её тайну должен быть ограничен как можно меньшим числом лиц, то никаких извинений и послаблений тут быть не может. Разве не все когда-либо выданные секреты, приведшие к чему-либо плохому, были поведаны сперва с лучшими побуждениями и тем, кому доверяли? Пусть она уверена в Андрее - хотя как знать, не любовь ли застит ей взор, рисуя его совершенством и идеалом, между тем как любой ведь человек не без греха, не без слабостей - то ведь по простодушию своему он может поделиться ещё с кем-то, с дядей, с лучшим другом… А им она не готова была так доверять. Следовало признать, произошедшее изменило её, сделало хоть немного, но другой, и раньше-то не готова она была доверять людям прямо безоглядно, но прежде недоверие вызывали люди подозрительные и малознакомые, теперь же всё чаще она ловила себя на том, что наблюдает, запоминает сказанные слова, анализирует поступки, размышляя о мечтах и целях этих людей, о том, на что они способны или не способны… Быть может, Андрей, узнав правду, и не устроит чего-нибудь такого, вроде - объявить всем во всеуслышание, что она тайно спасённая царская дочь, в нём не заметно честолюбия, он достаточно разумен и благороден, чтобы подумать в первую очередь о её безопасности… Но насколько ему, его простой, честной натуре будет легко поддерживать её игру? Насколько легко будет ничего не говорить даже самым близким? И даже зная правду оба, вынужденные скрывать её от всех остальных, они всё равно останутся заложниками обстоятельств, из-за которых их чувства под запретом…
Можно б было, думала Ольга, сказать полуправду. Сказать, что она приёмная дочь, взятая из какого-нибудь сиротского приюта, что настоящая Ирина умерла, например, в возрасте пяти лет, когда на самом деле она очень тяжело болела… Но… она бросала взгляд на семейную фотографию, в которую так искусно было вставлено её лицо, и ей становилось стыдно за эту минутную слабость. Не напрасно ведь было приложено столько стараний, чтобы никто не смог заподозрить, что она не родная дочь… Если б были пути проще, наверное, ими воспользовались бы. Но не для того ли ей эта названная семья, чтоб быть ей покровом и защитой…