В дороге соблюдение приличий дается нелегко, даже если ваш «занавес скромности» сделан из самой тяжелой ткани – шерстяной фланели или войлока.
Отец стащил с дерева рубашку и стал застегивать пуговицы. Потом, пряча глаза, потер розовые, покрытые струпьями пятна вокруг ушей и шеи – меня поразили эти проплешины, так похожие на мою собственную кожу.
– Кто отпустил с тобой девочек, Джейкоб? – грозно спросил отец. – Кто разрешил тебе уйти из лагеря?
– Мама.
– Ясно.
Он хмуро посмотрел на Клема.
– Я забираю их с собой.
Отец пошел к озеру, где Мейзи отжимала намокший «занавес скромности», взял девочек на руки и зашагал к лагерю с поистине королевским достоинством, что делал всегда, если подозревал, что на него смотрят.
Потом мы никак не могли найти мяч. Сев на бревно, смотрели, как надвигается гроза, и ждали, когда нас позовут ужинать. В животах у нас бурчало. Мимо пронеслось облачко пыльцы.
– Эй, а как получилось, что ты совсем не похож на отца? – поинтересовался Клем.
Это прозвучало, как вызов, неожиданный и агрессивный, будто он затевал ссору.
– Что? Очень даже похож!
Я раздул ноздри и с шумом выпустил воздух, подражая отцу, когда тот сердился.
– Я-то похож! А вот ты почему на своего не похож?
Я снова попытался по-бычьи фыркнуть, но получилось какое-то чихание.
Клем улыбнулся, копируя выражение лица своих родителей – смесь жалости и показного благочестия.
– Бедный Джейкоб. Да благословит тебя Господь.
Этим он меня окончательно достал. Я боднул его невидимыми рогами, и мы покатились в грязь, сцепившись, как дикие звери. Издавая громкие крики, мы царапались, кусались и пинали друг друга, все более распаляясь и теряя человеческий облик. Так мы дрались до самого ужина, пока звук колокола не вернул нас к действительности. И сразу, как по мановению волшебной палочки, мы очутились в лагере и набросились на овсяную кашу и пироги с перепелками, вновь став друзьями.
Вечером я нашел отца у костра. Там жарилась антилопа, а это всегда приводило его в смущение. Переселенцы набросились на мясо, точно дикари. Днем мужчины носили полотняные рубахи, а сейчас щеголяли голыми торсами. Потом они немного потузили друг друга, постоянно прикладываясь к бутылкам. В центре круга, огороженного фургонами, веселилась, задрав юбки, пьяная Оливия. Сидя на коленях у Гуса, она колотила бубном по своим голым ногам. Жены, красные от негодования, стиснув зубы, хлопали в ладоши.
– Отец! Ты меня пострижешь?
– Конечно, сынок.
Это был наш любимый ритуал. Отец надел очки и, сняв с пояса маленькие ножницы, стал укорачивать мою буйную шевелюру. Делал он это старательно, отчаянно щурясь и высунув от усердия кончик языка.
Закончив, отец плашмя приложил к моей голове холодные лезвия:
– Чувствуешь свои рога, сынок? Вот здесь?
И я счастливо улыбнулся, потому что действительно ощущал их – тайные рога, пульсирующие у висков. Скрытые в глубине черепа, однако острые. И что бы там ни говорили мать, Клем или кто-то еще, я был сыном своего отца.
Ночью началась гроза, первая за время нашего путешествия. Сверкали молнии. Было жарко, пахло дымом и полынью. Вспышки молний вырывали из темноты апокалипсические картины залитых водой прерий. Мы спали в палатках, но дождь заставил нас перебраться в фургоны. Скоро туда стали залетать голубые градины. Намокшая парусина трепетала под напором дождя, и так же содрогались наши тела при ударах грома.
– Мама! – позвал я.
Я с нетерпением ждал какой-нибудь катастрофы. Грозы, волки, укусы змей, наводнения – все это поводы проявить себя и вырасти в глазах отца. Но оказалось, что для него я по-прежнему несмышленый теленок. Я смотрел, как из фургонов босиком выскакивают старшие сыновья и братья. Вот побежал Клем, за ним, горя желанием помочь, помчался Обадия.
Но меня не позвал никто, даже собственный отец. Я прижался к матери, уткнувшись носом в ее шею, а в это время мужчины, отдавая друг другу команды, нагружали фургоны, чтобы их не завалил ветер. У нас в этом смысле было все в порядке. Еще до того, как мы отправились в путь, мистер Густафсон пропитал олифой полотняный верх нашего фургона, а тот стал светиться, как опал. Сейчас капли дождя скатывались с него, как с горки, не попадая внутрь. Но внутри становилось холоднее. Высунувшись наружу, я попытался разглядеть отца в хаосе мелькающих фонарей. Фургоны, стоявшие кру́гом, раскачивались и шевелились, похожие на гигантского змея, распускающего кольца.
Близнецы хныкали от страха, а наши сокровища, лежавшие в карманах, пришитых к стенкам фургона, тряслись от порывов ветра – оловянные ложки и деревянные игрушки, камешки, отцовский мушкет. Удивительно, как он вообще в кого-то не выстрелил. Мать, замерзшая и безутешная, проклинала судьбу, под которой она подразумевала богов, моего отца и вообще всех мужчин на свете. Я думал о своей кровати и тех вещах, которые ненавидел в прошлой жизни – церковь по воскресеньям, сбор роз, уход за ненасытными гусями – и отчаянно желал, чтобы мы никуда не уезжали.