– Увлекается! Говорят, подмахнул бумагу о расчистке под небоскрёбы территории Балтийского завода, увязал с программой морского фасада, ну а оборонный отдел Обкома забил тревогу.
– Что-то не верится! Он нос по ветру держит, яхтсмен!
– С чего бы тогда в Творческом Союзе о переменах трубили?
– Кто трубил?
– Ну-у, говорят, искусствовед, Филозовым же и приглашённый, так идею разукрасил, так отлакировал.
– А я слышал, что Филозова за лекции этого искусствоведа песочат.
Соснин посмотрел на фото молодого вдохновенного Гуркина… кипит главная в его жизни стройка, ветерок треплет шевелюру.
– Мне того искусствоведа в ресторане показали потом, когда он Тарзана помогал снимать с люстры, такой весь из себя нарядный, модный – шарфом замотанный, в лыжных ботинках.
– Какого ещё Тарзана?
– А-а-а, Кешка и не такое отчудить может.
Соснин увидел восково-жёлтого, понурого Гуркина, из последних сил сжимавшего сухими пальцами кий.
– На хоккей в «Юбилейный» билеты есть? – спросил сбоку молодой голос.
Потянулись щиты с ежегодной выставкой летних работ сотрудников. Цветы. Натюрморты. Пейзажи.
Мимо пробегали люди с постными лицами, бумагами для доклада.
Многие пересекали коридор из двери в дверь.
В уборной без устали взрывался сливной бачок.
Соскользнув взглядом с увядших сиренево-синих ирисов в медный таз с бликом и краснопёрками, сразу же метнувшись к продрогшим осинам, Соснин невольно усмехнулся: вот она, текучесть.
Выставка сочилась завещанной передвижниками любовью к родной природе.
Голое поле.
Осеннее букле леса.
Крапчатые березняки.
Силуэты стогов, колоколен, маковок на кисельном закате.
Озеро с камышами; спереди – утлый чёлн, подальше, на косогоре – серые избы, повыше – кучевое клубление.
Передвижники, правда, божились в любви к каждой травинке, каждому листочку, мусолили их масляной краской, пока не удавливали. А на этой выставке царили скорые на руку акварелисты, искавшие слезливую усладу в письме по-мокрому. Эпигоны Бочарникова его трепетность ставили на поток; упругие касания колонка наспех отдавали вспухавшей бумаге цветную воду, укрывисто-плоские протяжённые мазки щетиной в мгновение ока заставляли засветиться, загореться небесную перистость или потемнеть лощины, далёкий лес.
Время истекало, но Соснин замедлил шаги – форма и содержание сливались. Обобщая, затуманивая, этюды всем состояниям природы предпочитали ненастье: надвигающееся – с небесными боями, помрачнениями, чреватыми ливнем; длящееся – тёмное, порой с пятном розоватой мглы, дарящим надежду на прояснение; наконец-то вылившееся, отступившее, устало громыхающее вдали косым сизым краем, оставив нам под коромыслом радуги омытые луга, лес, блестящую грязь.
Наглядная текучесть!
Подкрашенная вода легко, быстро изображала воду.
Чтобы пугнуть предгрозовой теменью, дохнуть рыхлой сыростью неба, бумага увлажнялась, промокнув, вздувалась холмами, ручейки стекали по впадинам в цветные озёра, а краски взбалтывались кистью, понукаемой чувствами, смешивались с прихотливой свободой, оставляя кое-где при подсыхании пенку или лаковый затёк, какой остаётся от пролитого сиропа.
Стоило посадить охристое пятно, его тотчас окутывала восхитительная, точно у беличьего хвоста, опушка. Врастая в свинцовое небо, пятно приглушалось зеленовато-умбристыми тонами, протекающими в него с краёв, на глазах превращалось в осеннюю крону, которую тормошил ветер, а в загадочной, прекрасно побуревшей опушке её чудилось кружение опадавших листьев. Размокая, мир обретал мягкость, бархатистость, природа с напоёнными порами получалась сотворённой из морских губок. Отдельный цвет не кончался, его охватывала кляксообразно растекавшаяся пограничность, готовая дать начало другому цвету.
Легко и быстро?
Да! Иначе было бы не схватить косматое наползание тучи в то единственное мгновение, когда чёрный край задымился, выбросил первую прядь дождя: полоса ли, пучок линий, оставленных расчётливым, с оттяжкой на себя, движением щетинной кисти, точно шерстяные нити на просвет, вздыбливались ворсинками, убеждая, что это пролились далёкие струи. А как доказать, что льёт уже здесь, над головой живописца, если не брызнуть – иногда без обмана падали две-три натуральные капли – на текучее, ещё не сросшееся с бумагой сине-серое тело тучи? Капли распухали, в них выпадали крупинки плохо протёртых кобальта, краплака, стронциановой, и пока капли засыхали бы радужными лепёшечками, сизые космы могли раствориться кое-где бледной голубизной, посветлеть над силуэтными зубцами елового бора, зато озеро наливалось коричневой темнотой. Когда же и темнота эта слегка подсыхала, можно было, поспешно отобрав у тонкой кисточки последнюю влагу, её сухим кончиком впитать остатки влаги и у бумаги – белёсые точечки, полученные таким простым способом, сразу же преображались в надувшихся на непогоду чаек, которые безвольно болтались в тупых волнах.