– Это был оздоровительный шок! Петина мизантропия сочеталась с искренним чувством. Он, верующий, католик, был своеобразным, я бы сказала, верующим, он не тешился вечными надеждами христианства, остро воспринимал ужас любого дня, часа, холодел от будущего как чужого нам мира. А Мирон Галесник посмеивался над Петиной теорией о тёплых и холодных огнях, говорил, что ему, безбожнику, на огни города так же противно смотреть, как и на звёздное небо – слишком уж волнующая, но пустая неопределённость. И когда же я Петю в последний раз видела? – сдавленным голоском выспрашивала уже в дверном проёме, убегая на кухню, безымянных свидетелей, обитателей небесного царства, – помню только, что кольнуло предчувствие: ступит Петя на скользкую дорожку, плохо кончит.
Соснину пришлась по вкусу зыбкая тирцевская теория.
Что если потусторонний огонь, та самая лампочка, которая сияла за зелёной луной, раздваивается. Один огонь светит здесь, наливаясь земным теплом, другой, холодный – там, по ту сторону? Светит оттуда?
Остановился у окна, того самого, торцевого, которое сдвинул.
Не только для красоты фасада сдвинул. В комнате разве хуже стало? – широкий простенок, можно удобней разместить мебель.
Нда-а, но и этот простенок не пощадила трещина.
И не случайно, вовсе не случайно глянул Филозов под конец заседания комиссии. – Как тебя угораздило окно сдвинуть?.. Предупреждение? Угроза?
В темноте за стеклом желтели и голубели окна. Вот бы заглянуть в эти окна, сразу во все! В них, ярких, тусклых, с призрачными колебаниями теней, как в бессчётных телеэкранах, одновременно развёртывались свои сюжеты.
– Кушать подано! – возвестила Анна Витольдовна, торжественно подняла над головой тарелку с башенкою блинов, – сметаны нет, только варенье.
Соснин и не рад был, что светской внимательностью спровоцировал поток доисторических подробностей, от них ни жарко, ни холодно… на кой ляд ему эти словоохотливые лицедеи чужого прошлого, не сверенные цитаты из монологов, выделения слюны от перечней съеденного?
– Петя рядился в тогу последнего борца с варварством, чью грозную топочущую поступь всё явственней ощущал, – божий одуванчик, но не теряла нить! – взывал образумиться, стоять насмерть, гласом вопиющего выкрикивал последним аргументом древнюю мудрость: свобода черни – рабство лучших! Пустые упования. Отвращаясь всякой ложью, мелочностью, грызнёй, он с нарочитой патетикой корил лучших за беззаботную слепоту, под градом ядовитых усмешек одиноко затравленно озирался, ища и не находя сочувствия своим опасениям; пуще всего боялся за Петербург, в коем чуял загадку и разгадку будущего России, и если его, Петербурга, роли и мистической миссии речь касалась, сколько ни улещивай, Петю не получалось остановить, Петербург, – возглашал он, – двести лет учил уму-разуму, направлял, преобразовывал Россию, будто бы глупую бабу за волосы тащил из отсталости, а та упиралась, выла, силясь избавиться от непрошенного преобразователя, поскорее променять забрезжившее было европейское будущее на чахлую, застойную самобытность.
А как презирал он обиходную болтовню!
Судачили, помню, об убийстве Толстинской, королевы брильянтов, а он в прихожей за тяжеленной, из малинового бархата портьерой с кистями, как за занавесом, таился: и сейчас вижу Петю в чёрном, облегающем, наглухо застёгнутом сюртуке, когда он внезапно шагнул в гостиную и – превзошёл себя! Ноздри раздул – презрительно принюхивался к стухшим суждениям. И угольные глазки зажёг, капризно искривил рот, потирая руки, воскликнул. – Дамы и господа, усыпляющий умысел Антихриста давно ясен, а вы благодушно потакаете злу, в пустомельстве тратитесь. Время не обмануть, не заговорить. Опомнитесь! Русский язык – это язык спорных идей, сомнений, данный нам, чтобы притязать, дразнить, терзать, возмущать, но – не утишать серое вещество!.. Я все-все его слова помню, наново сейчас слышу. Сама удивляюсь – склероз отступил? Не с вашим ли приходом без лекарств сосуды прочистились?
Этот ми-и-и-и-г… называется-я-я жи-и-и-изнь, – пьяно итожил за стеной, заглушая дрель, хор, пока Анна Витольдовна захлёбывалась в сожалеющей мечтательной грусти, её и на толстый сентиментальный роман хватило бы – терпкое послевкусие не только от яств осталось! – Какой безмятежностью дышала Европа. Шпалеры роз в Тюильри, бег пролёток на Венском Ринге…а имперский лоск Петербурга?! И – взрыв, и всё, чем жили, с чем свыклись, вверх тормашками полетело. Война с революцией в общий кошмар слились, всё рухнуло, вмиг, как помнится, рухнуло. А потом зажили, как миленькие, среди доносчиков, скованные леденящим страхом. Матка Боска! Скажите, это кара небес, каверза сатаны или стечение обстоятельств?
Она, похоже, и не ждала ответа.
Этот ми-и-и-г называ-а-а-ается жи-и-и-изнь! – запоздало провопил, испив истины, дурной одинокий голос.