Инна Петровна? Да, да, у доброй мачехи Тольки Шанского была фамилия Тирц. Она? Инна Петровна Тирц; подвижная спина, быстрые и ловкие руки, прядь волос, повисшая над швейной машиной… и – что с того?!
Голова у Соснина пошла кругом, он проглотил язык.
– …и, вообразите, мы с Костей успели их навестить! Петя нас зазвал-таки из Прованса; с неделю, наверное, опьянение после дегустационной ночи улетучивалось, потом мы приехали в Биарриц… скалы, бульвары над океаном…
Рассказать Тольке? Или… нет, нет, если самому не понять, что к чему, что с того, что так всё выпало и совпало, то лучше смолчать. Такое лишь для романа сгодилось бы…
– …был отлив, шли босяком по мокрому, с небесно-синими солнечными отблесками песку в поисках случайных даров – всего, что не смог унести или забыл океан, да так увлеклись весёлой охотой, что вскорости обратились в бегство. С пугающим рокотом, возвращаясь, нагоняла вода, лизала пятки, а мы бежали, бежали к берегу за стайкой розовых бабочек…
– У Тирцев в предвоенные месяцы Мирон Галесник гостил.
Они с Петей, во всём согласные подпевалы-эстеты, чуть ли не до крови цапались-царапались, едва политических мечтаний касались, впрочем, и раньше я присутствовала при их царапаньях. – Одним – устрицы во льду, другим на хлеб не хватает, – заводил шарманку Мирон, Петя наставлял. – Хочешь для всех дармового сыру, но сам же угодишь в…Петя холодел, цепенел от предстоящего, а Мирон торопил будущее, ждал революцию. Хотя, по правде сказать, без пылкости, и уж точно, свою-то голову за идеалы справедливости не хотел класть на плаху.
Соснин скучал…
Этот ми-и-и-г, – наново заводила с широким безудержным распевом плакальщицы пьяная баба. В стенку справа застучал молоток.
– Петя остался на чужбине.
И – канул.
Год за годом о нём ни слуху, ни духу и на тебе – в самые глухие времена просочилось, что он сколотил эмигрантскую антисоветскую группу, выследил похитителей белого генерала; над тем генералом, Миллером, русские парижане, как могли, потешались – львиное сердце, мозги овцы…
О, в решающую минуту Петя обретал хладнокровие! В той тёмной истории с похищением генерала курская соловьиха Полевицкая вкупе с Сергеем Эфроном были замешаны, Петя готовился их, пособников НКВД, вывести на чистую воду, но накануне разоблачения, в саду своего дома в Биаррице Петя был застрелен засланным советским агентом. У них что, цель была лучших уничтожать?
Бедный Петя, пусть земля ему будет… – отпила наливки.
– А Ираида Павлиновна, что с ней?
– Она на стрельбу выбежала из дома, на боковое крыльцо и – точнёхонько на убийцу, он чуть ли не в упор револьвер в неё разрядил. Сколько лет я пыталась разузнать что и как! Кирилл Игнатьевич, наконец, из гастролей, рискуя, потратив время и деньги, привёз библиотечную копию «Франс Суар», вернувшейся после войны к тем событиям, перепечатавшей краткий полицейский отчёт. Убийца скрылся…
Лубянские навечно следы заметали, да?
– Вспомнила, вспомнила! – и хлоп, хлоп пергаментными ладошками.
– Виделись мы с Петей последний раз летом тринадцатого. Ужинали в «Вилле Родэ», потом в гостях у Мирона на Шестой Линии засиделись. Петя уши прожужжал похвалами роману неведомого ещё никому Пруста, неудавшегося, как и он сам, юриста – гордо листал только-только изданный, полученный из Парижа том и читал вслух кусок за куском; и, счастливый, уверял, что всем нам скоро придётся заново учиться читать, писать… как восхищался он той ночью прустовскими волнами описаний! В них, набегах словесных волн, тонули предметы описаний, – колокольня ли, цветущий куст – рождалась невиданная досель чистая литература.
Разъезжались под утро.
Свернули с Благовещенского моста, катили Английской набережной. Красное солнце вставало между башней Кунсткамеры и Петропавловкой, Петю жуткое знамение озарило. – Попомните, – грозился, – тот свет и этот вскоре сделаются неотличимыми.
– Мирон поспешил домой, вдохновлялся отречением монарха, грезил революционным идеалом социального равенства.
Соснин покорно слушал – рассказ затягивался.
– Мирон, как я говорила, якшался в прошлой жизни бог и чёрт знали с кем, включая идейно близких ему речистых эсеров, юного поэта, покаравшего чекистского главаря, да и сам был гласным городской Думы. По тем временам прегрешений вполне хватало, чтобы его прикончить, о, если верить злым языкам, на него и милейший балагур Агнивцев, вернувшись из Берлина, нашёптывал дружкам-покровителям в кожанках с Гороховой.
А что потом началось…
Но – уцелел! И сколько лет ещё при всех передрягах прожил – разве не чудо? Перебрался с Васильевского в комнатёнку на Свечном, служил в двух шагах – закопался в счетах, ведомостях зарплаты и в подвале отсидел свой век управдомом.
Соснин затаил дыхание – неужели?