Проснувшись, я не сразу соображаю, где я и кто я. Ощущаю тошноту и какое-то время сижу на краю стульчака унитаза, вцепившись в его края, хотя знаю, что рвоты не будет, как бы мне ни хотелось, чтобы это тело сейчас же вывернуло наизнанку.
Отель слишком дешевый, чтобы снабжать постояльцев зубной пастой и щетками. Между тем у меня начинают ныть зубы.
Койл спит как сурок.
У меня осталось четыре евро.
В главном фойе гостиницы я выжидаю, расположившись на низком диванчике рядом с торговым автоматом, и листаю газеты. Когда появляется полный мужчина в синей рубашке, я откладываю газету в сторону, встаю и приближаюсь к нему с улыбкой.
– Простите, – говорю я, заметив, как он достает из кармана бумажник. – Не подскажете, который час?
Он не без удивления вскидывает вверх руку с часами, а мои пальцы в этот момент касаются его кожи.
Я кладу бумажник поверх торгового автомата, запихнув его подальше, прежде чем снова ухватить за запястье Ирэну Скарбек и с той же улыбкой благодарю мужчину за помощь, а потом снова сажусь и принимаюсь за чтение прессы.
Его мгновенное головокружение сразу же проходит. Мужчина смотрит на свои руки, ощупывает карманы, даже залезает себе под рубашку, изучает пол вокруг, и наконец его взгляд останавливается на мне. Он визуально оценивает меня, видит одежду уборщицы, задумывается, не могла ли я быть воровкой, но, не находя этому предположению никакого подтверждения, лишь качает головой и возвращается к ведущей вверх лестнице.
Вероятно, оставил его в ванной, думает он про себя. Или в тумбочке у кровати. Забавно. Он мог бы поклясться, что взял бумажник с собой, когда выходил из номера.
Я дожидаюсь, пока он исчезнет из вида, и забираю бумажник с крышки автомата. Теперь у меня семьдесят четыре евро, и день начинается неплохо.
Я вспоминаю свою первую встречу с Галилео. Он был тогда Ташей… Или Тулей. Я носила тело Антонины Барышкиной – молодое и красивое. Шесть месяцев я играла на виолончели и покоряла сердца московских и петербургских мужчин. А когда работа оказалась выполнена, превратилась в (имена порой трудно даже запомнить) Жозефа Брюна, самого преданного слугу старого князя, его доверенное лицо.
Я носила черную ливрею с высоким воротником, узкие черные брюки, постепенно седеющую бороду и, как выяснилось сразу после перехода, все еще не окончательно оправилась от проблем с желудком, о которых никто не знал. В 1912 году слугам еще не полагалось болеть. Это считалось несовместимым с их обязанностями.
Я стояла рядом с креслом Антонины, когда она вдруг покачнулась и стала растерянно озираться по сторонам, словно только что открыла глаза. Это было то же кресло в той же комнате, в то же время суток, когда я впервые встретилась с ней в том же теле, а потому ей могло показаться, что она лишь чуть вздремнула, но ничего не изменилось. На ней была та же одежда, волосы уложены в такую же прическу. Но прошло полгода, и осеннее солнце сменилось весенним.
Потом ее отец сказал:
– Антонина, нам нужно поговорить.
Я с поклоном удалилась из комнаты.
Три следующих дня повсюду в доме слышались ее визг и вопли. В знак уважения к хозяину я ненадолго задержалась в не совсем здоровом теле Жозефа Брюна. Разумеется, я больше не выполняла никаких обязанностей слуги, да никто и не ожидал от меня этого. Я жила в отдельном флигеле, стараясь избегать встреч с остальной прислугой, объявив, что страдаю от желудочной инфекции, от которой Жозеф на самом деле только-только избавился. Я читала, вечерами тайком отправлялась на прогулки, играла сама с собой в шахматы и сожалела о невозможности больше посещать музыкальный салон в главном доме.
На четвертый вечер старый князь пришел ко мне и сел по другую сторону шахматной доски.
– Вы играете? – спросил он.
– Да, – ответила я.
Он был неплохим шахматистом, но делал ходы слишком поспешно и нетерпеливо, что приводило к неосторожным атакам и небрежным оплошностям в защите. Я дала себе слово щадить соперника, но шахматы не та игра, где легко скрыть поддавки, а потому уже скоро позиция князя выглядела безнадежной.
– Вы покидаете нас завтра? – спросил он как бы между прочим, делая ход слоном, который уже ничего не менял.
– Да.
– Куда направитесь?
– Еще не решила. Вероятно, на юг. На западных границах становится все более неспокойно и… непредсказуемо.
– Вы опасаетесь войны?
– Считаю ее возможной.
– А не разумнее ли было бы пережить тяжелые времена в роли… скажем, жены генерала? Дочери министра? Чтобы держаться подальше от будущих линий фронта.
– Я могла бы пойти на это. Но опыт подсказывает, что война затрагивает всех. Даже – или, лучше сказать, в особенности – жен, сестер и матерей тех, кто сражается. Принадлежность к женскому полу не избавляет от вовлеченности в события конфликта. Но ты лишь ждешь новостей, тревожишься, одинокая и бессильная, потому что лишена возможности самой взять в руки оружие и драться за своих любимых.
– И кого любит мой Жозеф? – спросил он тихо. – Кого он любит на самом деле?