— Дорогие мои, — раввин дон Бальтазар поднял бледное, обрамленное узкой черной бородкой лицо, губы его задрожали, — дорогие мои, я намеревался оставить все в душе, дабы не испортить святой субботы. Но раввин Шемюэль переубедил меня. Когда в синагоге перед народом он пропел: — «Стою, пред Тобою склоняясь, как в Судный день, в Йом-Кипур…», — песнь его убедила меня. И я объявил пост, как в кипурову субботу. А теперь, дорогие мои, я скажу вам, чего от меня хотел инквизитор, да сотрется из памяти имя его, да поразит Господь его проказою, как фараона! Ненавистник Израиля, он требовал, дабы я поклялся на Торе. Зачем ему нужна моя клятва на Торе? Многие иноверцы, как вы знаете, остались нашими братьями. Они нам вдвойне дороги, ибо связаны тайными нитями с нашей религией. Инквизитор требовал, чтобы я выдал имена их под присягой. Иначе, мол, нам грозит крещение или изгнание. На одной чаше весов — доносительство, на другой — гибель. Выбирай! Я не выбрал ни того, ни другого. Не возьму греха наушничества на слабые плечи свои. Преступление это у нас, евреев, карается смертью. Всю ночь он улещивал меня сладкими речами, грозился, изводил страхом. Значит, не согласен ты? Ладно. Ночь эта — твое первое испытание. Повторяй, сколько хочешь, что не согласен. Но придут новые испытания, и тогда воззовешь к своему Богу, дабы помог тебе. Тело, возможно, и поддастся, — сказал я, — но духа не сломаешь. Уже светало, становилось все виднее. Я не мог дождаться дня, я ждал его, как умирающий, измученный ужасом долгой ночи. Колокол, его проклятый звон, предвещающий евреям страх и муку, спас меня на сегодня — он вызвал инквизитора в церковь. Я был уже на пороге, когда он вернул меня и спросил о конфирмации Хаиме. Не только тело поддастся, — сказал он, — но и дух. Однако Всевышний подкрепил меня, и я не испытал страха. А он стал говорить мне об Иакове, который боялся послать своего младшего сына Вениамина[51]
в Египет за зерном, дабы тот не погиб, ибо среди сыновей был ему самым близким. А когда я сказал ему в ответ, что Бог неусыпно следил за ним, вот и вернулся он к родителю невредимым, то вспомнил о жертвоприношении Исаака. Тогда я сказал ему, что и на сей раз Господь присматривал за Исааком и ниспослал ангела, что удержал руку Авраама. На это он мне и говорит: с той поры, как Бог отнял у Израиля скипетр, чудес не бывает. Приду на ваше торжество, — добавил. — Мне еще ни разу не приводилось принимать участие в еврейской конфирмации. Приду. И не один.Воцарилась тишина.
В открытые двери трапезной влетел большой черно-красный мотылек. Он бесшумно летал, кружась над пламенем свечи.
Дон Энрике, отгоняя его, ненароком коснулся подсвечника.
Никто не сказал ни слова. Не важно было, что произошло это в субботу, в субботний пост. Мотылек продолжал кружиться, пока в огне не затрещали его крылышки. Он упал, начал трепыхаться, но взлететь уже не мог и наконец затих. Эли вспомнил, как, будучи ребенком, обжегся, дотронувшись до печной решетки. Этой боли он долго не мог забыть. Мотылек остался на столе, и никто его не сбросил.
Все еще царило молчание.
Палермский раввин Шемюэль Провенцало откашлялся, вытер платком пожелтевшие от старости усы и бородку и тихо запел, затем прервал пение и вздохнул.
Он что-то говорил, шевеля губами, и постепенно стали слышны слова:
Раввин из Палермо прикрыл глаза и дальше тянул мелодию без слов. К нему присоединился Даниил, старший сын раввина дона Бальтазара:
— «Без выгоды ты продал народ наш», — подхватило несколько голосов.
— «… Восстань на помощь», — запела донья Клара.
— «Избавь нас ради Милости Твоей», — включились женские голоса.
Наступила тишина. Ее прервал раввин дон Бальтазар великим плачем: