В тех случаях, когда сознание полностью выходит из игры, как, например, во сне или при наркотическом опьянении, мозг не просто вмешивается в деятельность интеллекта, а подменяет его. В сновидениях мы присутствуем в-отсутствии, участвуем в событиях, не видя себя, – выстраиваем некую внутреннюю реальность, выключив в процессе ее возведения самосознание[312]. Разыгрываемые при этом сцены, скомпонованные из воспоминаний о некогда приобретенных нами впечатлениях, калейдоскопичны; неясно, почему одни из них сменяют другие. Их последовательность не мотивирована, потому что они воспроизводят сетевую организацию мозга. Будучи нейрональным телом, мозг имитирует во время быстрых фаз сна сознание на театральный манер – в наглядных образах. Биофизические тела, фигурирующие в сновидениях, контрастируют с понятиями (метапредставлениями), которые находятся в распоряжении сознания. Эти онейрические реалии имеют для нас ценность, но их семантика непрозрачна. По какой именно причине они ценны, тоже неясно. Они загадочны. Они вытягиваются в последовательность, у которой нет придающего ей общий смысл завершения, которая не автотелична. Сновидения фрагментарны. Подражая творческим усилиям ума, мозг этим уподоблением и удовлетворяется, не проявляя стремления приложить креативные старания к достижению какой-либо цели. Сновидение потому и как будто нарративно, что линейность нужна ему, дабы показать ее убегание в пустоту (во сне мы часто путешествуем, попадая в пространство, которое тут же исчезает из кругозора). Присваивающий себе чужую функцию, церебральный аппарат порождает фантазии, лишенные как прагматического задания, которое он сам выполняет, когда мы бодрствуем (ведь перед нами ценности в-себе), так и конкретного смысла, присущего умствованию. Перевод наглядных онейрических образов на язык рационального мышления, который предпринял Фрейд в «Толковании сновидений» (1899), противоречит иррациональности абсурдного спектакля, поставленного бессознательным, воспользовавшимся дремотой сознания. Однако, как и применительно к «Психопатологии обыденной жизни», мы не должны лишь зачеркивать подход Фрейда к сновидениям, справедливо усмотревшего в них восстание бессознательного против угнетающего его сознания. Хотя они и комбинируют обрывки нашего жизненного опыта в произвольной манере, не доводя сценическую постановку до конца (ее финал – пробуждение), у них есть всегда одна и та же тема, раз бессознательное ступает на границу с сознанием в попытке его воссоздать. Тема сновидений – они сами в качестве сообщения о том, что сообщение нельзя понять. Они воздвигают преграду самим себе как информационному потоку. Они компрометируют подменяемое ими бодрствующее сознание, рождающееся из смерти (из травмы), тем, что делают смерть рождающейся. Во сне бессознательное зеркальным образом компенсирует свой проигрыш сознанию. Бодрствуя, интеллект способен устранять ошибки, навязываемые ему бессознательным. Спящий же интеллект, безоговорочно уступающий бессознательному свою позицию, не в силах противиться тому, что оно переиначивает Эрос в Танатос, разрушает собственное произведение. Загадочность сна есть нераскрываемость смерти из еще-жизни. Рождающаяся смерть отпечатывается в сновидениях, и погружая спящего в кошмар, в невнятный страх, и демонстрируя ему картины непродуктивного секса (перверсное мучительство «малых сих», которое разбиралось в главе о насилии, – это сон наяву, галлюцинаторное по своей природе действие). Но и тогда, когда в сновидении нет ни того ни другого, оно деструктивно в своей конструктивности, бессвязно и тем самым не позволяет опознать по контексту значения мотивов, вошедших в его состав, что и склонило Фрейда сверхинтерпретировать онейрические образы как символы. Если ошибка – образчик для инновативных отклонений от художественного канона, то на сновидения социокультура отзывается в карнавале с центральной в нем фигурой рождающей смерти и в театре абсурда, подтачивающем логические устои символического порядка. Сознание, озеркаленное бессознательным, платит своему конкуренту той же монетой.