Ныне он пребывал как бы в ожидании: если не теперь, то когда же произойдет наиважнейшее, что было ему как будто суждено?! В тяжелые годы, на долгих маршах и на коротких привалах или в батальонном медпункте, в задымленной — не разгоралась сырая осина — избе, где он, раненный, оглохший, лежал на сырой соломе, на полу, а в разбитом окошке трепетали отсветы боя, в его голове роились не то мечтания, не то счастливые сны… А сегодня его, благополучного, пугало то, что он обманулся тогда в предощущении необычайного, того, что обязательно должно было «…там, за гранью непогоды», засверкать в его жизни, что сразу осветило бы ее смысл, — большой книги, большой любви — еще раз, большой любви!.. Или уже до конца своего срока ему предстояло лишь повторять в иных вариантах написанное им ранее, да скучать на собраниях коллег-прозаиков, да водить жену на просмотры заграничных фильмов… И все! — финиш, конец, последняя катастрофа, и — коротенький некролог в «Литературной газете». Неужто же он, Уланов, и вправду был обманут, точнее, самообманут?! Все труднее ему писалось — вот проклятье! Работа над очередным романом, начатая около двух лет назад, шла туго, с бесчисленными переделками, с подавляемым желанием бросить ее. И призрак самой страшной болезни писателя — бесплодия! — витал уже перед ним… Не дай бог, думал Уланов, объяснять свое литературное несовершенство какими-то более или менее внелитературными соображениями: «примут — не примут», «напечатают — не напечатают», как руководствовались иные из его собратьев; ведь вчерашние, первые свои книги он писал свободным от этих соображений. И Уланова охватывало лихорадочное ожидание словно бы еще одного «завтра» — «завтра», которое сегодня всем нам помогает добиваться чего-то большего, много трудиться и верит, и с легким сердцем стареть, безотчетно уповая на то, что завтра вернется победительная молодость… Во всяком случае, следовало ближе встать к людям рождения пятидесятых, шестидесятых годов. Это было закономерно, ибо молодежь владела будущим и в ней одновременно сконцентрировался итог прошлого… Но она-то и виделась загадочной…
Сейчас, возвращаясь из ресторана, Уланов задавался вопросом: «Почему мы пьем, почему до безобразия, до потери чувства реальности?.. А возможно, именно для этого?.. — И Уланов даже замедлил шаг — его ответ показался ему открытием. — Ну конечно же, мы пьем, чтобы оторваться от самих себя, чтобы преодолеть земное притяжение, перейти в невесомость… И какой ужасной ценой мы платим за эту недолгую невесомость! — Он остановился, разговаривая с самим собой. — Но она, она — царица Тамара, Мариам! Неужели же она не видит этого ежевечернего кошмара, этих мимолетных свадеб и развеселых похорон… под джаз? Кто она, что она?.. «Заходите, заходите!» Чепуха, пустое!.. И зачем я ей, царице Тамаре?»
Несколько дней Уланов крепился, потом опять пришел — и пораньше — в ресторан, к Мариам. Чувство некоей обиды, желание как-то постоять за себя говорило в нем даже громче, чем желание повидать ее. Это желание начало уже тускнеть, и если бы он не пришел во второй раз, оно истаяло бы совсем. Но тут, на его беду, а может быть, на счастье, жена телеграммой известила, что испортилась погода, съемки продолжены, а ее приезд откладывается.
Мариам много смеялась, когда он снова принялся фантазировать насчет ее появления на комете и ее нестареющей в веках прелести. Уланов видел, что она и забавлялась, и была заинтересована — словом, он вырастал, «укрупнялся» в ее глазах, никто еще, наверно, с нею так не разговаривал. Поэтому он пришел и в третий раз, настроенный уже по-деловому. «В конце концов мне только пятьдесят, — рассудил он. — Это не так уж много. И мне надо встряхнуться, выйти из рутины моей жизни… я ведь не собираюсь уходить от жены…» Он преподнес Мариам коробку конфет, купленную в ее же буфете. Она, как он и ожидал, приняла подарок, и он предложил ей встретиться где-нибудь, где никто бы им не мешал.
— Вы актер, снимаетесь в кино? — спросила вдруг Мариам.
Он помедлил, потом отрицательно повертел головой.
— А мне показалось, я вас видела в кино. Где же вы работаете? — спросила она, — И я даже не знаю, как вас зовут.
— Что в имени тебе моем? — попытался отшутиться Уланов.
Она почему-то не приняла шутки.
— И где работаете, не можете сказать? И, наверно, вы не женаты? Правду я говорю — не женаты?
Он замялся… При всей уцелевшей еще у него эмоциональной отваге Уланов в основе своей натуры был человеком благоразумным. А с годами его благоразумие заявляло о себе все сильнее… Что-то еще оставалось, конечно, в нем от семнадцатилетнего Коли Уланова, бросившегося, не слишком раздумывая, в войну. Но следовало ли ему, подумал он, в его нынешнем положении полностью открываться, называть свою профессию, свою настоящую фамилию, не лучше ли было сохранить инкогнито.
— Я по организации выставок работаю, — с заминкой проговорил он. — Бываю за границей… А фамилия у меня самая заурядная: Петров, Николай Николаевич.
— Ну да, — сказала Мариам, — Петров.