Совещание оказалось долгим и, в сущности, бесполезным. Эсеры, которые также присутствовали на этой встрече, ограничивались туманными фразами. Они стояли, как всегда, за террор и в подробности не вдавались. Меньшевики произносили драматические речи: и сил мало, и оружия нет, и кровопролитие страшило... Особо упорствовал Переверзев с Николаевской дороги, оказавшийся решительным противником восстания.
— Но если Николаевская дорога останется в руках правительства, то в Москву будут переброшены каратели, — горячился Марат.
В минуты огорчения Марат пощипывал бородку и надевал очки в металлической оправе, словно желая лучше рассмотреть собеседника. Много резких слов наговорил он Переверзеву, и тот не выдержал:
— Я не могу отвечать за Николаевскую дорогу... Меня вообще каждую минуту могут арестовать!
Все замолчали. Фигура Переверзева была столь комична, что Шанцер, пряча лукавые искорки в глазах, не утерпел:
— Это почему же?
— За мной идет слежка. — Переверзев возбужден; лицо испуганное, бледное, руки трясутся, но говорит с пафосом. — Шпики ходят по пятам. Жизнью рискую. Но я революционер и пришел на совещание, хотя и не уверен в его необходимости.
— Болтун, а не революционер, вот вы кто, сударь! — зло оборвал его Марат. — Революционер никогда не подведет товарищей... Заседание прекращаем.
Бесшумно исчезли эсеры, смущенно поднялись меньшевики. Переверзев уходил оскорбленным.
Марат начал натягивать пальто, в это время в дверь бешено заколотили. Васильев вынул револьвер, но Марат остановил его. Дверь подперли столом и начали быстро уничтожать компрометирующие бумаги. Дверь трещала и вздрагивала под ударами, наконец слетела с петель, и в комнату ворвались жандармы. Марат покосился на Васильева и выложил револьверы.
...Она знала привычку Шанцера носить в каждом кармане по револьверу. Оратором он был самозабвенным. И вот однажды на митинге у него вытащили из кармана револьвер. Шанцер так увлекся, что не заметил пропажи. Но потом сунул руку в пустой карман и растерялся. С тех пор он в каждом кармане носил по револьверу.
И сейчас, в камере, она припомнила, как пыталась установить связь с арестованными, мечтала организовать побег, но сделать ничего не удалось.
Обыск производили торопливо.
Жандармский офицер разыгрывал либерала. К тому же он страшно боялся адской машины и осторожно обходил... старенький граммофон. Думал, что именно там она и запрятана. На потертом коврике у дивана валялось воззвание с призывом к вооруженному восстанию, написанное Васильевым. Жандармский офицер поднял его и сокрушенно покачал головой.
— Материалов вполне достаточно, чтобы отправить вас, господа, на виселицу.
Офицер закончил составлять протокол ареста, предложил его подписать. Шанцер поднес бумагу к близоруким глазам и начал читать. К удивлению Васильева, он громко рассмеялся:
— Позвольте, господин офицер, здесь значится лишь пять револьверов системы «бульдог», а где же отобранные маузеры? Какая странная забывчивость: не указали в протоколе два маузера, и на столе их нет. Куда же они делись?
Офицер покраснел и свирепо взглянул на жандармов. Те отвели глаза.
Васильев откровенно хохотал, поглаживая рукой маленькую бородку.
— Господа, мы понимаем, что оружие нынче чертовски дорого, — с издевкой продолжал Шанцер. — Продать его можно нашему же брату революционеру. Ну, а как же царь- батюшка? Наносить урон казне! — Голос его звенел. Он пародировал обвинительную речь прокурора, а речей этих за свою жизнь наслушался немало. — Что же получается, господа? Мы, революционеры, с открытым сердцем отдаем оружие, беспокоясь о казне... И вдруг оно пропадает! Обижаете нашего заступника, который и так растерял оружие на русско-японской войне! Нехорошо, господа! — Шанцер вздернул бородку, швырнул протокол на стол. — Нет, подписать не можем при всем желании, господин офицер. — И весело подмигнул Васильеву: — Не так ли, друг?
Васильев согласно кивнул.
Щелкнул смотровой глазок. Землячка поднялась, подошла к маленькому окошечку, до которого и дотянуться-то непросто.
— Опять небо в клетку, — горестно прошептала она, расстегнув верхнюю пуговку платья.
Ее лихорадило. Поплотнее закуталась в большой шерстяной платок, одолжила его у Татьяны. Трудно привыкать к спертому тюремному воздуху. К тому же у нее туберкулез, нажила в киевской тюрьме. Заключение она всегда переносила тяжело. Особенно первые дни — задыхалась, обливалась холодным потом. Кашель разрывал грудь, не давал спать, к горлу подкатывался сладковатый ком.
Заскрипели ржавые петли тюремной двери, и в камеру вошел надзиратель:
— Пожалуйте на допрос.
Тюремные дни одинаковы, одинаковы, как стертые монеты. Полутемная камера и залитый светом кабинет следователя. Громоздкая машина «правосудия» приведена в движение. Допросы, дознания, очные ставки следуют почти непрерывно.