Дома ей также было запрещено приходить в его мастерскую без приглашения. Для каждого художника она подобна храму, святыне, осквернение которой может убить музу раз и навсегда. Она, как самая капризная из любовниц, по словам Эдварда, приходила лишь сквозь огромные муки, и для призыва требовалась особая атмосфера. Как водилось, жены и дети лишь отпугивали вдохновение. Потому каждый уважающий себя художник должен был владеть одной из спален в доме целиком и полностью, не задумываясь о чужом мнении. И Эдвард Шекли, безусловно, был из тех художников, что себя уважали. В их доме, оставшемся в Лондоне, под мастерскую был отведен весь чердак. Оливия была там изредка, в те моменты, когда супруг хотел нарисовать ее. Она позировала ему, сидя в кресле у окна с букетом цветов, а один раз даже без верхнего платья – в одном лишь только исподнем, но они условились, что позорная эта картина останется лишь в их семейном архиве.
Эдвард, как человек чести, дал ей слово, что ни одна живая душа никогда не увидит тот набросок, который он сделал углем. И Оливия ему верила.
Но в ту мастерскую, которую он создал для себя в одной из комнат Мизери Холл – как она знала, в одной из самых больших, расположенных на нижнем этаже, – он ее ни разу не пригласил. А еще Оливия слышала, как каждый раз, стоило ему закрыть дверь, с той стороны в замке проворачивался ключ. Покидая пределы мастерской, Эдвард ни разу не оставлял двери открытыми. У нее не было ни шанса узнать, что же происходило по ту сторону. Неужели ему было что скрывать? Могло ли быть, что Летиция Росси, неравнодушная к мистеру Шекли, могла заказать портрет еще более непотребный, чем тот угольный набросок?
Спустя четыре дня их пребывания в Мизери Холл, во время совместного ужина в малой столовой, Оливия рискнула поинтересоваться, как проходила его работа. Эдвард окинул ее столь несвойственным ему недовольным взглядом, что овощной салат едва не встал у нее поперек горла. Еще никогда он не смотрел на нее так, словно бы она была его головной болью. Ее заботливый, ласковый, нежный Тедди вдруг стал чужим и отстраненым. И пусть это наваждение длилось всего несколько мгновений, оно остро врезалось Оливии в память.
– Тебя не должно это волновать, – ответил он ей тогда, – все хорошо.
Но это волновало. И стало волновать только сильнее после взгляда, которым он окинул ее. Мудрая жена оставила бы произошедшее, не заостряла бы на этом свое внимание, но, кажется, Оливия оказалась не такой уж мудрой, как могла о себе думать. Лежа в постели, ворочаясь с боку на бок, она все никак не могла уснуть, предаваясь размышлениям о картине, над которой работал Эдвард, и о Летиции Росси, оставшейся в Лондоне.
Красивой, веселой, интересной Летиции Росси, пахнущей апельсинами и собиравшей вокруг себя толпы поклонников, среди которых неожиданно оказался и ее Эд.
Эта ночь стала первой в череде ночей, когда Оливия звонила в свой серебряный колокольчик едва ли не каждую четверть часа. Поводы были самые разнообразные – то подать ей стакан воды, то открыть окно, то закрыть его, то взбить подушки… Ей хотелось помешать ему, не позволить остаться наедине с картиной. И с каждым разом, когда он был вынужден подниматься в хозяйскую спальню, Эдвард становился все мрачнее и мрачнее. Оливии было стыдно, но она не могла остановиться. Стоило только представить, в каких позах и красках возлюбленный супруг мог рисовать эту испанскую змею…
Когда терпение его лопнуло, он выхватил колокольчик из ее рук и отнес на каминную полку. Затихшая Оливия испуганно вжалась в подушки, натягивая одеяло выше и смотря на мужа, взбешенным зверем мечущегося перед зажженным камином. Он бормотал что-то себе под нос, но ей никак не удавалось расслышать хотя бы слово. Резко остановившись, Эдвард бросил на нее горящий дикой яростью взгляд, после чего метнулся к двери.
– Возьмешь его завтра! – рявкнул, распахивая дверь и крепко сжимая в ладони круглую дверную ручку. – И засни же ты, наконец!
В то же самое мгновение, когда он захлопнул за собой дверь, Оливия разрыдалась в голос. Она плакала до тех пор, пока не начался кровавый кашель, но Эдвард так и не пришел.
Утром, во время завтрака, он извинялся перед ней и даже вставал на колени, сжимая ее скованные перчатками пальцы и пытаясь заглянуть в глаза. Оливия, так и не притронувшаяся к еде, отводила взгляд и кусала дрожащие губы, убеждая себя ни за что не прощать его. Но, как было и раньше, она простила сразу же, как только Эдвард улыбнулся самой очаровательной своей улыбкой и назвал ее своей душой.
Она никогда не умела злиться на него. В то мгновение ей казалось, что все снова стало хорошо.