Потянулись нервные серые дни в общежитии. Марте, разбалованной личным жильем, было неприятно готовить на общей кухне и мыться в общей душевой. Бывшие американские казармы, приспособленные под общежития, не имели ничего общего даже с минималистическим вариантом мечты о земле обетованной. «Армия – она и есть армия», – прокомментировал Сережа, никогда раньше не распространявшийся о подробностях своей службы. Унылое гетто, не похожее на Германию, которой любовалась на картинках в университетских учебниках. Всюду русская речь, всюду странные люди из восточных степей – такие же запоздало вернувшиеся немцы, как она сама.
Встречи с чиновниками. Вдруг выяснилось, что мамин родной немецкий никто не понимает (говорили: «Диалект, диалект» – и сочувственно-вежливо кивали), мама оказалась беспомощной перед мощью бюрократического аппарата, как маленькая девочка, и папина привычка все переводить в шутку теперь бесила. Сереже было пофиг, он стоически выносил, даже скорее не замечал бытовые трудности, но и не догадывался проспрягать какой-нибудь немецкий глагол. Все, все лежало на плечах Марты. А у нее в голове путались слова и ломались предложения, она все забыла, мучительно выдавливала из себя фразы в кабинетах, под выжидающими взглядами членов семьи. И хотя она решала все вопросы за всех, их разочарование от ее медленной вымученной речи и бесконечных переспрашиваний давило на сердце, также как слабый монотонный дождь, никогда не начинавшийся, потому что никогда не заканчивавшийся. Вслед за решенными вопросами, как грибы, вырастали новые, и конца кафкианской череде кабинетов не предвиделось.
Трудно сказать, сколько времени прошло с переезда до того сна. Марта была все время занята, все время в вопросах и проблемах и не успевала ни смотреть в календарь, ни тосковать по родине. Набухшая от дождей дряблая кожа, ранки лихорадки на губах (боялась заходить в немецкие аптеки без рецепта, и инфекция множилась, цвела), вечно расстроенное непривычной едой пищеварение, унижение бедной родственницы в общегерманской семье, ненавистный своим спокойствием муж, которому время от времени требовался секс… Марта не думала о том, что ей плохо живется, как раньше не думала о том, что ей живется хорошо. Но что-то внутри, глубоко, помнило другие времена и замечало перемену. И она начала вспоминать комнату.
А потом – сон. Она была в Саратове, дома, на своей лестничной клетке. Доставала из сумки ключи. Открывала дверь. Все было очень резко, очень ясно – как наяву. Она видела вещи: свой дезодорант и крем в примятом тюбике у зеркала. Перекинутую через стул спортивную кофту Сережи с пропаленной на рукаве дырочкой. Секундную стрелку часов, подаренных учениками, прошлый выпуск… Половина третьего ночи, ровно. Она ступала на ковер. Смотрела на стену – картины с кошкой не было, сама ведь положила ее в чемодан. Голый гвоздь торчал. Стакан стоял на подоконнике, как и предполагала. На донышке еще была вода – убедилась, опустив в него пальцы. Тронул ноздри запах их однокомнатной, мелкого уюта, мелкого счастья и скромного праздника. От ощущения, что все это настоящее, Марта проснулась – как вынырнула. Глянула на электронный будильник у кровати. Двенадцать тридцать две. Другой часовой пояс. Ей стало не по себе, она толкнула в бок мужа, но тот крепко спал.
Усыпила себя повторением немецких слов, однако снова проснулась через несколько минут – теперь оттого, что дом больше не снился. От желания, стремления, страсти увидеть его снова. Хотя бы во сне вернуть подъезд, лифт, дверь, комнату, воздух, которым столько лет дышала, диван, на котором валялась с книгой, вещи, которые носила и трогала. Было странно и жутко: все это и дальше существует – не сгорело, не утонуло, не рассыпалось, эта квартира есть и будет, она в реальном мире – но не для нее. Недоступна. Похожее чувство уже испытывала однажды – в детстве, когда умер дедушка. Все не могла понять, как может быть, что его пиджак висит в шифоньере, а он сам теперь недоступен. На этот раз она оказалась по ту сторону недоступности, будто умерла. Марте стало страшно, что она на самом деле умерла, что эта мрачная Германия ей только мерещится и будет теперь мерещиться вечно.
Потом ей показалось, что между двумя точками – освещенной снаружи мертвым фонарем казармой, где она лежала, и однокомнатной квартирой в Саратове, где ее не было, перекинулась линия напряжения. На все тысячи километров, светящаяся линия между двумя светящимися точками, а остальное – рагу из домов и полей, стадионов и лесов, гор и заводов, которое видела под пенкой облаков из самолета, – темнеет несущественное. И эта яркая линия напряжения прогнала ужас небытия. От облегчения снова поплакала немного, в последнее время полюбила плакать, когда Сергей спал, единственное настоящее удовольствие этих недель. А днем все забыла.