Перевод – это не лишенная драматизма борьба двух субъективностей, двух «я» – переводящего и переводимого, взаимодействующих не только как эмпирические, но и как «культурные» субъекты: интерпретатор выступает носителем «своей» культуры, а переводимый поэт – носителем «чужой». С одной стороны, переводчик, конечно, должен бороться за то, чтобы вжиться в «чужое», преодолев притяжение «своего»; в противном случае ему грозит опасность вытеснить, подменить собою переводимого автора, «вчитать» себя в иноязычный оригинал. С другой стороны, притяжение собственной культуры не должно быть преодолено полностью, ибо только «взгляд извне делает возможным имагинативное слияние через барьер различия», иначе перед переводчиком во весь рост встает другая опасность – опасность раствориться в «чужом», утратить ощущение его специфичности.
Вот почему идеальный перевод вырастает из не совсем обычной борьбы: это своего рода «любящая борьба», цель которой – не растворение в оригинале, но и не его отчуждающая объективация; оригинал надо «завоевать», подобно тому как мы завоевываем любимое существо, не уничтожая его субъективности, но и не подчиняясь ей полностью, сохраняя собственное – любящее – «я» и вместе с тем добровольно отдавая его во власть другому «я» – любимому.
Понятно, что такой идеал трудно достижим – как в жизни, так и в поэзии.
«Неодолимые трудности» перевода символистской поэзии иллюстрируют многочисленные опыты по переложению на русский «Осенней песни»:
По мнению К. Н. Григорьяна, переводы Брюсова, Сологуба, Минского, Тхоржевского, Кузнецова, Гелескула «не дают верного представления не только о стилистической природе и музыкальном строе французского оригинала, но и в разной степени искажают характер настроения». Впрочем, сами переводчики сознавали это: свидетельство тому – вывод Брюсова, пытавшегося с десяток раз вернуться к переработке текста и пришедшего к заключению о возможности «только приблизительного» перевода.
Характеризуя отношение «любителя стихов» начала XX века к Бодлеру, Л. В. Розенталь писал: