Мне импонирует идея средневековой религиозности Бодлера, его плотиновского отношения к плоти как к аду, грязи, разложению (не отсюда ли «Падаль»?), имеющего ту особенность, что плоть отвергается демонстрацией шокирующих ее «ужасов», а прорыв к небесной чистоте мыслится как не менее шокирующее «пребывание во грехе»…
Он ищет не «свинских», говоря словами Ламетри, услад, но «редких», «необыкновенных», «исключительных» ощущений – точек наивысшего напряжения мира, точек соприкосновения «посюстороннего» и «потустороннего», где возможен прорыв из одного измерения в другое. Чтобы осуществить этот прорыв, требуется вовсе не отрешение и не безвольное расслабление, но наоборот – максимальная мобилизация всех чувственных способностей (вкуса, осязания, обоняния), как это происходит в стихотворении «Флакон», где едва слышный аромат старой склянки из-под духов целиком захватывает душу в «плен» и переносит ее в «искусственный рай» – в рай воспоминаний и грез.
Итак, бодлеровское «добро» – это вовсе не христианская любовь (к Богу и к другим людям), это всепожирающая жажда слияния с вечным и бесконечным мирозданием – жажда, которая тем не менее может быть удовлетворена только «конечными», телесными средствами, обнаруживающими на поверку свою «злую», «греховную» или, по меньшей мере, внеморальную природу. Здесь – корень знаменитой «амбивалентности» Бодлера. Два, казалось бы, непримиримых полюса – добро и зло, дух и плоть, Бог и Сатана – начинают неотвратимо перетекать друг в друга. Сатана выступает как воплощенный голос плоти, однако сам этот голос, как оказывается, есть голос «тоски по невозможному», которая, в свою очередь, способна найти хоть какое-то удовлетворение лишь при посредстве материального. Вот почему бодлеровский Сатана оказывается не ангелом, отпавшим от Бога, но, скорее, земной ипостасью Бога и «приемным отцом» человечества, а Бог – всего лишь сублимированным Сатаною. Две «бездны», стремящиеся к слиянию, притягивают и отталкивают Бодлера одновременно, и его метания заканчиваются тем, что он застывает между ними в состоянии завороженности и ужаса.
Бодлер осознал не только единоприродность добра-зла, но и веры-неверия. Частые, как правило недобросовестные, упреки в атеизме связаны с непониманием сложной, нетривиальной веры поэта. В новелле «Фанфарло» есть ключевая фраза: «Подобно тому, как он был набожен до исступления, он стал атеистом до безумия». Если убрать антитезу временных форм, то мы получим формулу Бодлера, не утратившего веру, но осознавшего зыбкость грани между «исступлением» и «безумием»…
При всей своей «средневековости» Бодлер не был ортодоксом, считая, с одной стороны, потребность в религии непреодолимой («даже если бы Бога не существовало») и, с другой, оставляя за собой право искать религию и отказываться от нее: