Однажды, когда он явился в больницу, свободна была лишь одна койка, пользующаяся дурной славой: всякий, кому она доставалась, на ней умирал. Но выбора у меня не было, – писал он в «Моих больницах». – Оставалось либо согласиться, либо уйти. Мне хотелось уйти, но согласиться значило избежать еще худшего – и я согласился. Когда я вошел в палату, мой предшественник еще лежал на койке. Длинное узкое тело, обернутое в простыню, с узелком у подбородка, без креста на груди, лежало прямо на матраце, на железной кровати без полога… Принесли носилки, так называемый «ящичек для домино»; на них водрузили ношу и – марш в анатомичку! Несколько минут спустя я расположился на этом «пыльнике», только что служившем смертным одром…
Подумать только! Я заткнул за пояс лафонтеновского пройдоху, который надел сапоги человека, притворившегося мертвым; я даже не надеваю сапоги взаправду умершего – к чему мне это. Нет, я просто-напросто ложусь в его постель, в постель
Энрике Гомес Карилльо оставил литературный портрет поэта после его посещения больницы Бруссэ:
Верлен лежал на узкой больничной койке и мрачно шутил. Его милое огромное лицо было бледно – такую нездешнюю бледность я видел разве что на полотнах Риберы. Какая-то святость была в этом лице. Ноздри маленького носа поминутно раздувались, жадно втягивая сигаретный дым. Толстые губы смаковали строфы Вийона или презрительно кривились, когда он заговаривал о Ронсаре. В их особой складке смешались порок и доброта – удивительная то была улыбка! Его седая – уже совсем седая – борода стала совсем длинной.
Рубен Дарио:
Я вгляделся в его лицо, величественное и измученное: вскинутая голова, глубокие темные глаза – лицо Пьеро, в котором было что-то детское и сократовское одновременно, лицо поверженного Бога. Не только восхищение овладело мной. Мучительная нежность тронула мое сердце, когда я ощутил, какая высокая вера, великая страсть и вечная поэзия живут в этом искалеченном жалком теле.
Художники наперебой писали его портреты, репортеры осаждали его, молодые люди прорывались в его «декадентскую» палату, он же говорил: «Эти люди считают, что для меня, которого приветствует, которого, осмелюсь сказать, любит вся литературная молодежь, такое уж большое счастье влачить зрелые годы жизни среди приторного запаха йодоформа и фенола, в общении с совершенно чуждыми людьми, терпеть чуть насмешливую снисходительность врачей и практикантов – словом, пребывать в атмосфере отчаянного убожества – у самой последней черты!»
Есть что-то почти святое в простых словах, сказанных однажды Полем Верленом людям, которые пришли навестить его в больнице.
– Поговорим, – сказал он. – Я здесь у себя дома.
Бедный, бедный Лелиан…