Что его решимость – палатка, которую он разбивает без колышков. Она не крепится ни к чему.
2. Дарт
Спросила беспомощно: «И зимнее?» – и я сразу вспомнил всю ее непрактичность, которая действовала на меня тогда как самое сильное средство. Свое возбуждение-восхождение без оглядки, без остановки, без разрешения. Нервы – так себе тросы.
Как она жила тут с тех пор, когда все эти коучи и ведущие литературных студий стали нелегалами? Чем зарабатывала на хлеб, когда репетиторы, готовящие в Лит, исчезли за упразднением Лита? А ведь за эти годы она так и не узнала, что я все-таки закончил там один экспресс-курс – для тех, кто чувствовал, что не тянет, но от мечты стать писателем не мог отказаться. Поэты уровня Княжева и тем более Ветлугина там, конечно, не преподавали. Они-то нас не обманывали.
А мы… Кто там только не встречался мне! Распальцованные ночные волки, сидящие на русском роке – ретро, винтаж и еще раз ретро (эти были тише и скромней новорожденных ягнят и с прилежанием постигали азы классической просодии). Чистенькие офисные воротнички, скупающие билеты на престарелого Оксимирона и записывающие на свои новейшие гаджеты его пластический мат (мальчики-оборотни в действительно безупречно отглаженных воротничках, по утрам мечтающие кататься на американских горках русских «откатов», а по ночам воображающие себя революционерами). Они видели призраков за тщедушной спиной своего руга-гуру, но в той полутьме не могли распознать кубистического лица Маяковского и размытого профиля Хлебникова.
Встречались и другие. Нет, филологических зануд там не было – у этих хватало образования или снобизма не мечтать.
Но был, например, спортсмен, порвавший себе ахиллесово сухожилие. Связная речь во время обсуждений стихов была его ахиллесовой пятой. Были и иные герои – сирийской войны, турецкой войны. Чего они ждали? Не видели, что ли, что у всех и тут почва горит под ногами? Был баянист, сорвавший руки, – с удивительно длинными пальцами. Он мечтал писать занимательные исторические романы для юношества. Бывший баянист мечтал о карьере Бояна – странно, да? Неудивительно, что, сколько ни пытался построить авантюрный жанр, он все сбивался на антиутопию.
Нет, не могла она этого знать. Я был ей интересен (если был) как бессловесное существо. Я был действующим лицом, он – говорящим. Это была пьеса, основанная на деконструкции (она, кажется, отказывает мне в знании подобных слов). Масштабном расслоении. Тут все двоится, при этом места и роли четко закреплены. Иногда она сбивалась и перестраивалась на вторую линию, внезапно спрашивала меня о чем-то, связанном с ним, – вроде необратимых метафор или, например, о том, не похож ли дождь на терминологию Хайдеггера; и тогда, растроганный, я становился красноречив, она подхватывала мое безумие, метафоры оборачивались метаморфозами, и мы доходили до порога магии. Нет, не всей этой эзотерики «для бедных», проклятой в веках. До другой – очень нео.
Мы были безумцами и разговаривали только о чем-то неочевидном. А потом я заворачивал ее изумление в слои сексуальных сцен, и она быстро забывала о себе и обо мне. Наверное, она никогда не забывала о нем – и что, и что? Черт, какое мне до этого дело? Я любил ее. Я ее брал: не давая опомниться, заставая врасплох – или сладко и душно, изматывающе-медленно. Как и предназначалось мне, я действовал.
Иногда мне даже казалось, что она уже не знала, кого из нас действительно ждала и чего от каждого из нас ждала. Однажды встретила меня в лисьей шубе на голое тело – о, она могла продать что угодно, но не то умопомрачительное длинноворсовое воспоминание! Я опрокинул ее сразу, когда понял, что под шубой ничего нет – и, обняв длинные ноги в маленьких синяках тут и там (падала? он? что у них случилось?), приник к хищному цветку, пил и пил, пил ее и сдерживал, сколько мог, высвобожденного из джинсов. И она билась, а я держал ее, и, когда ее крик перешел в рык, резко вошел, и еще долго мог, и она была всмятку.
Она вообще была задумана как миг, а не время – я знаю, это больше, чем ускользающая красота, притягивало меня к ней. Я любил все, в чем она была уязвима. Ее колокольчиковый смех, переодевания за китайской ширмой, заказанной в незапамятные времена. Панели, обтянутые рисовой бумагой, которая кое-где прорвалась, – вероятно, еще при транспортировке; и на одной из панелей, я помню, была изображена огромная потускневшая бабочка, а на другой – спящий старик. Ничего этого сейчас в ее комнате не было.
3. Инга
Маленький человекомобиль его брата стоит под окном. Верх у него проломлен – в крыше дыра, приличной длины, кое-как затянутая тряпкой. Наверное, если ехать ночью, сквозь полотно просвечивают звезды. В остальном мобиль как мобиль. Если не знать, то и не поймешь, на каком он топливе. Оно не требует денег – только нервов. И это жесть, на самом деле, понимаю я, интроверт и дохляк.