– Да ково доски! – вмешался мужик с позывным Сто-Второй, – Ты че, не понял, Скальный? Он же пилу тоже утопил. Ты это… Курумкан! Ты сходи туда завтра и просто жердей, просто жердей накидай, – кричал Сто-Второй, – на под-вид опалубки, и намораживай! Все равно тебе делать не хрен пока Вовка едет, хе-хе. Хорогочи, а руль-то хоть торчит?
– Да какой руль? Полностью ушел. Там метра два. Еще с нартой.
– Да… а мы прошлой весной… «армейца» утопили в пропарине, на гусей ездили… В навигатор забили место. Все. Нашли. Зацепили, а Енисей возьми и пойди! Так и волокли, пока не остановился… Метров сто, наверное. Как раз на яме. Еще самолов чей-то подцепили.
– На яме, говоришь? – откуда-то издали заскрипел мужик с позывным Горелый. – А слышь, туда пока тащили, стерлядок случаем не набилось под капот?
Таган только хрюкнул и покачал головой.
– Ладно, мужики, до связи. Ехать завтра. – Старшой решительно выключил радиостанцию. – Щас пойдете собирать… Да, Тагаш?
И еще сосредоточенно полежал, а потом подкинул в печку и… сказать «выгнал» не поворачивается язык: попросил нас из избушки. Рыжик не хотел вылезать из-под нар. Я до сих пор не понимаю, было ли это простое нежелание идти на холод или он по правде что-то предчувствовал.
Обычно мы хорошо слышали с улицы, как Старшой растопляет печку: стаскивает дверцу-крышку, пихает поленья, ударяя в гулкое нутро печки, и даже запах поджигаемой бересты доносился до наших носов. Потом открывалась дверь, и раздавался веселый окрик: «Мужики, как ночевали?»
Ночью настолько крепко и алмазно звездануло, что я зарылся в сено и свернулся в такой тугой калач, укрыв нос хвостом, что проспал и звук печи, и запах бересты, и проснулся от окрика: «Где Рыжа́к?»
Утро было седым и морозным. Напротив избушки середка реки не стояла и там трепетно-живо текла ребристая черно-синяя струя. Пар белым пластом висел до поворота. Скалы, кубически расчерченные трещинами, были как-то особенно пятнисто и грозно покрыты инеем. А голые лиственницы стояли меловыми, и их выгнутые ветви казались толстыми от куржака. Я выскочил на берег. Таган сидел на льду и замерше смотрел вдаль. Рыжика не было.
На лице Старшого стоял сумрак жесточайшей досады. Он долго орал Рыжика со всех возможных точек, несколько раз стрельнул из карабина. Взбудораженный и вдохновленный предстоящей встречей с Курумканом, своей спасательной ролью, Старшой был настолько возмущен поступком Рыжика, что слова «просто гад», «вредитель» и «паразит» были уменьшительно-ласкательные обращения.
Потом он сказал: «Да и лешак с тобой» и «пошел ты», не буду, мол, даже прислушиваться и оглядываться, но прислушивался и оглядывался весь будущий день. Старшой завел снегоход и, пока тот грелся, плотно укрытый брезентом, крепко увязал нарту, и мы, наэлектризованные предстоящей дорогой, заметались, в какую сторону бежать, потому что база стояла в целом пауке направлений. Старшой съехал на берег и помчался краем, льдом, косо повисшем на берегу, когда вода упала. Он несся в плотном бело-голубом облаке, и мы заходились за ним в неистовом скаче, а потом по извилистой, пропиленной по густой тайге дороге поднялись на гору. Там Старшой остановился у длинной кулемки и долго слушал, сняв шапку и вытянув напряженно шею. Слушал пристально, скусывая сосульки с усов, и капли снежной пыли таяли на красном лице.
И потом, останавливаясь у капканов, так же чутко прислушивался. Но не доносилось ни далекого лая, ни скулежа «подождите, бегу!» Только, остывая, щелкало что-то в снегоходе, да шипела, капая на раскаленное железо, влага талого снега… И так разлетно неслось просторное крэканье кедровки, что казалось, сидела она где-то далеко-далеко, хотя была совсем рядом. На острой, укутанной в кухту елке, шарик с клювом – поражающе маленький по сравнению с эховым обобщающе-таежным криком…
Были старые следы, соболь не спешил бегать по морозу и, видно, лежал. Попала пара штук. В обед приехали в избушку, подросшую метровым снегом на крыше. Будто довозведенная, она выглядела монументально. Старшой затопил печку, попил чаю и пошел по береговой дороге. Возвращаясь, он надеялся, что Рыжик встретит у избушки. Рыжика не было. Сторона, с которой мы пришли, наша дорога, выглядела особенно мертвой, молчащей.
На следующий день к обеду мы добрались до Верхней и оттуда двинулись в сторону Курумкана. Ближе к его зимовью́ навалились будоражащие запахи, с отвычки особенно диковинно-чужие: собак, дыма, корма, всего того, что так остро и едко говорит о жилье.
Собаки Курумкана были привязаны. Курумкан выскочил в клетчатой рубахе – распаренный, лохмато-бородатый. Из двери, прозрачно и клубисто, валил плавленый воздух. Старшой стоял грозно заснеженный, белобородый и нещадно воняющий выхлопом. Нас тут же привязали, чтоб не задирались. У Курумкана была жемчужная со светлыми глазами сучка и лохматый кобель – серый с рыхлой черной остью.
С вечера Старшой с Курумканом напилили досок, утром поехали к снегоходу. Своих собак Курумкан не взял.