У Иулиании пролежни начались, и он мыл ее, и это частое мытье уже каким-то важнейшим делом стало. И чем больше он ухаживал за ней, чем беспощадней проламывая все разновидности мелких стыдов, тем легче, честнее и слезней ему становилось. Когда, придя с промысла, застал ее еще худшей, сдавшей, неузнаваемой – выскочил набраться сил: рыдания задушили. Страдание было общее, непереносимое, и сыны глядели на него, беспомощно открыв глаза, и эти глаза только добавляли муки и неоглядности. Настолько было ее жалко, настолько невыносимо сознавать, что она больна, а он здоров, что спасался подмогой – чем больней – тем спасительнее. Нырял в горе, и оно перло в уши, нос, и чем больше себя не жалел, тем сильнее Бог помогал. На охоту ходи́л – не сидеть же при ней, поджидать кончину: еще хуже. Да и жить надо на что-то. Помог Господь – ушла в Рождественский пост, когда все дома были.
Иулияния стоит на послесвадебной фотографии. Платок в белый горошек треугольно ширится от макушки на плечи твердым щитом. На шее подколот под подбородком и на грудь ложится плитой. В платке, как ромбик, лицо – древнее, крестьянское, незагорелое – прожженое, как с фотографий старинных, на которых: переселенцы, такой-то год, Приамурье. Или военнопленные… Брови домиком – выгоревшие, выжженые добела, и скулы-яблоки особенно круглы, выпуклы – снизу объемно темны, а сверху так же белы, как и брови. Такие лица немного страдальческие, обреченные. Зато щеки при улыбке крепнут, круглятся яблочно и улыбка под ними ярким полумясяцем. И у матери ее такая же улыбка была. Так они и стояли с двумя улыбками – когда сватался: двумя полумесяцами сияющими… Мир праху твоему, Иульяньюшка. Да простит тебе Господь, согрешения вольные и невольныя и дарует Царствие Небесное. И нас, грешных, прости, что не уберегли.
С годами Иван с возмущением начал обнаруживать и в себе неполадки, хотя и довольно обычные для возраста и образа жизни. «Да не должно быть такого! Сердце должно четко работать… Рэз-рэз», – давал он такт сжатой в кулак рукой. Если б можно было – сам бы себя раскидал, перебрал, все подшипники смазкой забил бы – не глядя пол-лета бы выделил и в сарае на холодке бы копался. В коленки тавотницы бы поставил. «И локти прошприцевал бы, хе-хе. Все работать должно четко». «Должно» было его любимое слово. Замечательно, что в прежней литературе тоже звучало это «должно», точнее, «до́лжно», и означало зависимость героя от общественных правил. Здесь же «должно́» несло другой смысл – знание жизненного природного закона, трудного, сильного и строгого, как отвес. Он и женился поэтому, зная бессомненно, что нельзя человеку одиноко жить. Что ненормально такое и дико. И все хвори от этого, и особо душевные.
Ездил летом на грязи. Широкий, приземистый. Очень бородатый, почти по-звериному. Борода с полщек. Черный костюм в полосочку. Руки крепкие, недлинные, рукава до полкисти. Старообрядцы только в книгах великаны – в тайге да на земле невысокий ценится, и важнее крепость и чтоб «цент тяжести» пониже. Говорили, что в лучшие годы Иван взваливал на плечо столитровый бочонок с бензином и пер на угор. Как гуляет жидкость в емкости на плече, не каждый знает, но поверьте – шатает пьяно, как гиря вразнобой с шагом болтается.
Оно правда – не нужны длинная спина и долгие ноги. И в лодке стоять труднее, шестом управляться. И невод тянуть. И сено метать. И на лыжа́х. Если Ивану добавить ног хотя б ладони на́ три – то в другой бы калибр ушел, аж страшно: богатырь с картины. Тем более и лицом силен, выразителен, до ликовости. Черты как подкаченные. Живописцы работают так. Или скульпторы, литейщики. Лоб, брови, веки верхние – все выпуклое, тяжелое. Так что, если б подрос в ногах – у кого-то в искусствах точно бы убыло.
В жизни, едва начинал говорить, оживали глаза морщинками, шевелились усищи, открывая сломанный зуб и выступающую челюсть. Особенно она выдвигалась, когда ел кедровые орехи, в кулак собирая скорлупки. Орешек раскусывал всегда четко пополам, и очень аккуратный выходил «отвал». Не то что бывает, измельчат-исслюнявят: тошно глядеть. Орехи все время грыз. И осенью, когда по поселку ходил собирался, и даже в городе, черпая из кармана пиджака.
Борода у Ивана была очень красивая, крупноостистая. Делилась на крупные твердые языки, завивы, как на живописных кистях, которые стояли смято и так подсохли. И усы – тоже очень объемные, высокие. Фигура коренастая, в тазу чуть подломанная, корпус нависающий, и быстрая походка.