— Нет, — сказал Егоров. — Ничего. Я же график. А ты завтра увидишь, что этот ласковый и грустный пейзаж требует акварели, полутонов. А я график. А потом осень, — а если уж писать, то писать осень — осень не напишешь, я это знаю. Хоть расшибись — все равно получится жалкое подобие того, что увидел, человек ведь всегда соотносит натуру и полотно, от этого никуда не уйдешь. Так нам ли тягаться с осенью настоящей… А графика как бы выговорила себе свои законы, внутри которых и живет. Но эти края не укладываются в графику, графика — это тверские края, ты был там? Ровная земля, заходящее солнце за рваными тучами, и от этого небо мрачное, красное и черное, и только иногда сквозь просвет падает на землю столб света, а рядом — черная тень, и на этой плоской земле там и сям разбросаны, возвышаются черные сараи, черные острокрышие силуэты — и больше ничего. Их много, по всей земле, в них сено зимой хранят. И прежде чем подъехать к деревне, проезжаешь по земле сквозь эти черные силуэты на фоне светлого еще неба, и в деревне дома такие же черные, крытые почернелой от времени дранкой, и крыши не простые, двускатные, как везде, а с налобниками. Конек сделан вот так, — Егоров сложил ладони лодочкой и плотно прижал их друг к другу. — Вот так. И на фоне светлого неба эти налобники, как черные острия копий. Но крыши не везде черные. Попадается особая дранка: конечно, случайно, для изб никто ее специально не делал, специально такую дранку делали для куполов церквей, и секрет ее хранили, — так вот, попадаются такие крыши, где дранка не почернела, а высветлилась, посеребрела от времени, и вдруг среди черных высоких крыш одна — светится, серебрится под луной, как серебрятся купола храмов в Ростове Великом…
— Лопатино, — сказал водитель. — Вам куда?
Все молчали.
— Лопатино, — повторил водитель. — Вам в центр или куда?
— Или куда, — сказал Егоров. — Нам дальше по дороге, за село.
— Дальше не договаривались, — сказал водитель.
— Тут недалеко, метров пятьсот, — успокоил его Егоров.
Они проехали Лопатино, большое село, вытянувшееся вдоль дороги на добрый километр. За селом дорога уходила вверх, на взгорок, где уже начинался лес. И лес, и взгорок были ясно видны, четко, а внизу, в лощине, собирался уже туман.
— Вот здесь остановите, — сказал Егоров, когда они поднялись на взгорок и справа, как гулкий коридор, открылась просека. Среди черных пней старых порубок росли молодые сосенки Величиной с игрушечную елку, очень маленькие и пушистые.
Они шли по просеке, по дороге, проложенной среди пней. Егоров и Рид впереди, нагруженные чемоданами и сумками, а жена и Лена сзади.
— Воздух какой, — говорила Лена, — какой воздух!
— Голова заболит, — сказала жена. — У меня всегда, как из Москвы вырвусь, голова начинает болеть и давление поднимается. Потом привыкаешь.
Егоров слушал их и думал, что все это нереально, бред какой-то: ездил в Центральные кассы, сидел в кафе с редактором, решил поехать в Подольск, попал в Лопатино и сейчас идет по просеке с женой и с этими людьми, — какой длинный, бесконечно длинный день.
Егоров свернул с просеки. Слева темнел густой молодой ельник, справа — березы.
— Помнишь, — спросил он у жены, забывшись на секунду. — Помнишь, Марья Федоровна нам все время говорила: какой бы дорогой вы ни шли, держитесь так, чтобы ельник был слева.
— Не помню, — сказала жена тем же резким голосом, с налетом театральности, резанувшим ухо Егорова. — Я ничего не помню.
— А Марья Федоровна все время живет в лесу одна? — спросила вдруг Лена. — Неужели не боится?
— Двенадцать лет, — сказал Егоров. — Как муж умер, он здесь лесником был. В совхозе, что мы проезжали, у нее сын живет. Привозит хлеб, сахар и все прочее. Да она не одна, у нее куча друзей в Москве, летом здесь народу, как в пансионате. Если нам повезет, сеновал захватим.
Из берез, прямо под ноги Егорова, с приветственным лаем выскочила черно-белая собака.
— Тайга? — вскрикнул Егоров. — Это ты, Тайга?
Тайга запрыгала вокруг него, но тут налетела жена, запричитала, и Тайга уже не отходила от нее, все норовила запрыгнуть на руки, как два года назад, когда была еще совсем маленькой. «Господи, неужели помнит», — подумал Егоров.
Дом Марьи Федоровны открылся, как всегда, неожиданно. Не было, не было, и вдруг возник. Внизу, под уклон, в просвете между берез. Длинная изгородь, дом, в глубине летняя кухня, баня, за ней огород, а за огородом — хлев, сеновал. Все широко, просторно. У изгороди стояла Марья Федоровна и встречала гостей, как всегда, приставив ладонь ко лбу козырьком. Жена побежала, повисла на шее, что-то лепеча. Егоров подошел, поцеловал руку, представил Рида и Елену.
— А я-то заждалась, — говорила Марья Федоровна так, как будто простилась с ними неделю назад. — Пятница, а в доме никого нет. Слышу, Тайга залаяла: так она только на гостей лает. Но никак не думала, что вы приедете. Думала, забыли уже совсем.
— Ну, что вы, Марья Федоровна! — чуть не расплакалась жена. — Разве можем мы вас забыть! Просто жить очень трудно было, вот и не приезжала…