Пойти на спектакль означало для меня пойти посмотреть на серьезных вроде бы людей, разыгрывающих спектакль. При этом я не такой уж приземленный человек. Я не враг воображаемому. Более того, я всегда полагал, что правда вымысла более глубока, более наполнена смыслом, нежели повседневная действительность. Реализм, социалистический и любой другой, находится по одну сторону действительности. Он ограничивает, смягчает, извращает ее, не желая считаться с нашими изначальными реальностями и наваждениями: любовью, смертью, изумлением. Он представляет человека в безумной, ограниченной перспективе; действительность—это наши мечты, наше воображение; доказательства встречаются нам на каждом шагу. Вымысел возник раньше науки. Все, о чем мы мечтаем, то есть все, чего мы жаждем,—правдиво (миф об Икаре предшествовал зарождению авиации, и если Адер и Блерио[12] полетели, то только потому, что все люди мечтали оторваться от земли). Миф — единственная истина; история, пытающаяся обратить его в реальность, на самом деле искажает и наполовину портит его; воображая, что «одержала победу», она все равно остается ложью и мистификацией. Любые наши мечты осуществимы. Действительности же не нужно осуществляться: она есть только то, что есть. Мечтатель, мыслитель, ученый — вот кто революционер, вот кто пытается изменить мир.
Вымысел совершенно не смущал меня в романе, я готов был принять его и в кино. Вымысел романа точно так же, как и мои собственные мечты, самым естественным образом входил в меня, становясь одной из возможных реальностей. Игра актеров в кино не рождала во мне того необъяснимого неудобства, которое появлялось на театральном представлении.
Почему же я не мог принять театральной реальности? Почему ее правда казалась мне ложью? И почему возникало ощущение, что ложь хочет выдать себя за правду, заменить ее собой? Были ли повинны в этом актеры? Или текст? Или я сам? Теперь я, кажется, понимаю, что в театре меня смущала жизнь на сцене персонажей во плоти и крови. Их материальное присутствие разрушало вымысел. Возникали как бы две параллельные действительности: одна — конкретная, материальная, обедненная, опустошенная, ограниченная, относящаяся к этим живым, сегодняшним людям, двигающимся и говорящим на сцене, другая же - относящаяся к воображаемому; обе стоят лицом к лицу, не соприкасаясь друг с другом и оставаясь непримиримыми: две антагонистические вселенные, которым не дано объединиться.
Да, так оно и было: каждый жест, поза, реплика, произнесенная на сцене, разрушали на моих глазах все-ленную, которая благодаря этим жесту, позе, реплике должна была возникнуть. Для меня это было не просто оплошностью, нелепостью, а настоящим провалом. Если вы заткнете уши, чтобы не слышать мелодии танца, исполняемой оркестром, но будете продолжать глазеть на танцующих, то увидите, до чего они смешны, до чего бессмысленны их движения; точно так же человек, впервые оказавшийся в церкви на службе, воспринимает всю церемонию как нечто совершенно непонятное и абсурдное.
Я присутствовал на спектакле, абсолютно не ощущая искренности в разворачивающемся действии, и именно поэтому не полюбил его, не почувствовал его, не поверил ему.
Роман — это история, которую вам рассказывают; неважно, придумана она или подлинна,—ничто не мешает вам принять ее на веру; кинофильм—это воображаемая история, которую вам демонстрируют, роман в образах, иллюстрированный роман. Иными словами, фильм — та же рассказанная история, и то, что рассказ ведется визуальным способом, ничего не меняет в его сути: ему тоже можно верить; музыка—это сочетание звуков, история в звуках, звучащие приключения; кар-тина—это организация или дезорганизация форм, цветов, проекций, тут нет речи о том, верить или не верить: она перед вами, она—реальность. Достаточно, чтобы элементы соответствовали идеальным требованиям изобразительной композиции и выразительности. Роман, музыка, живопись — чистые конструкции, не содержащие чуждых элементов; именно поэтому они существуют, а мы их принимаем. Существует даже кино, ибо оно — череда образов и поэтому лишено примесей, в то время как театр казался мне по большей части именно нечистым; вымысел перемешивался там с чуждыми элементами, утрачивая из-за этого совершенство, превращаясь в сырье, не претерпевшее необходимых изменений, мутаций. Одним словом, в театре все выводило меня из себя. Наблюдать за актерами, полностью идентифицирующими себя с драматическими персонажами и, скажем, пускающими на сцене настоящую слезу, было для меня невыносимо, я находил это попросту непристойным.