Площадь между амфитеатром и церковью Нотр-Дам-де-ла-Мажор, а также прилегающее к амфитеатру пространство, как ни странно, своего запаха не имеют, но в середине дня с северо-востока, из Монмажура и с холмов Фонвьея, прилетает запах тимьяна, известняка, а может, и сосен со склонов Малых Альп.
Когда спускаешься по узким улочкам к Кавалерийским воротам, создается впечатление, будто все эти запахи — фоновые, как музыка к театральному спектаклю, — объединяются с пятнами света, тенями, пляшущими на стенах, голосами, шумом автомобилей в некое гармоничное целое — аудиовизуально-обонятельное многоголосие.
Запахи меняются в зависимости от времени суток, от времени года: они острее в погожий летний день, но стерты, будто затуманены, зимней серостью, — и все равно свои, родные… Конечно, можно их не замечать, они не навязываются; но можно и открывать — не спеша, один за другим. Все вместе — и те, что из Ла Рокет, и те, что с центральных улиц, и те, что с набережной Большой Роны, — они составляют запах города, единственный, который не перепутаешь ни с каким другим.
Есть, впрочем — пусть и знакомые — опасные запахи, предвещающие безумие. Когда ветер с севера приносит резкий запах с бумажной фабрики в Бокере, обычно через день-другой на город обрушивается мистраль. Жителей охватывает беспокойство, прохожие на улице понимающе переглядываются, качают головой: они знают, чего вскоре ждать. Неместные задирают голову, глядят недоверчиво: небо, как всегда, прозрачное, безоблачное; солнце — ярко-желтое, как лютик. Ветер налетает внезапно со стороны Тараскона, ударяет по городу с силой скорого поезда, покрывает пеной, будто клочьями нечесаной овечьей шерсти, воду в излучине реки, гоняет по улицам и площадям сухие листья, бумажки, траву, взметает клубы пыли. Холодные порывы гнут деревья, срывают со стен побеги глицинии и пассифлоры, сбрасывают с подоконников горшки с цветами, переворачивают столики и стулья на террасах кафе. В воздухе среди листьев и песчинок порхают сорванные с веревок рубашки, трусы, лифчики, полотенца. Город пустеет. Немногочисленные прохожие бегут к поспешно закрываемым воротам, прячутся за оградами, птицы и ящерицы укрываются в щелях между камней, кошки ныряют в подвалы, пчелы возвращаются в улья. Ночью слышны сигналы карет «скорой помощи», которые, включив синие маячки, с воем мчатся на вызовы: инфаркты, инсульты, неудавшиеся самоубийства, приступы безумия…
Вспоминается описание бури над городом в «Коричных лавках» Бруно Шульца:
На небе ветер выдул холодные и мертвые цвета, медно-зеленые, желтые и лиловые полосы, далекие своды и аркады своего лабиринта. Крыши под небесами, черные и кривые, стояли в нетерпении и ожидании. Те, в которые вступил вихорь, восставали во вдохновении, перерастали соседние домы и пророчествовали под взвихренным небом. Затем они опадали и унимались, не умея долее удержать могучее дыхание, летевшее дальше и наполнявшее все пространство шумом и ужасанием. И другие еще восставали, вопия в пароксизме ясновидения, и благовествовали.
Огромные буки у костела стояли с вознесенными руками, словно свидетели невероятных откровений, и кричали, кричали.
А в отдаленье, за крышами площади, видел я брандмауэры — нагие торцовые стены предместья. Они карабкались один на другой и росли изумленные и оцепеневшие от ужаса. Далекий стылый красноватый отблеск красил их поздними красками[320]
.Мистраль дует три, пять или семь дней (число всегда нечетное) и заканчивается столь же внезапно, как начался. После бури город на день-два утрачивает свой запах. Ветер оставляет только запахи разбитой керамики, скованной морозом травы, сухих камней из долины Кро и речной воды. Собственный возвращается медленно — сначала в районы, отдаленные от реки, потом на улицы и во дворы центра, наконец на улочки Ла Рокет. Город вновь обретает свою душу, свою индивидуальность.