Потрескавшиеся, поросшие травой, они торчат из земли на выгоревших склонах, будто неглубоко погребенные кости, обломки черепов едва присыпанных песком воинов. Бугорки, щербинки, прожилки, ручейки потеков сложились на них в фантастические узоры, руны, знаки какого-то послания, отправленного словно бы из-за пределов времени, до того как занялся первый день, когда камень говорил с камнем, огонь с огнем, а бытие и небытие были одним и тем же словом еще не рожденного языка. А может быть, это след случая, отпечатавшийся в равнодушной материи? Или жестокое свидетельство того, что знак, хотя никем не замеченный, уже дан, а они, разбросанные по полям, утонувшие в бурьяне среди развалин, лишь его повторяют, дабы о нем напомнить?
Однажды среди холмов на задах аббатства Монмажур я обнаружил разрушенную романскую часовню, прячущуюся в гуще деревьев и колючих зарослей. Будто покинутое гнездо неведомых насекомых, она вырастала на крутой скале, источенной десятками неглубоких могил. Эти каменные каверны, одна подле другой, в форме удлиненных трапеций с полукруглым углублением для головы, были выдолблены по размерам человека. Внутри каменные перегородки, а на них волнистые линии и какие-то пятнышки, образующие четкие геометрические фигуры — круги, треугольники, лучше или хуже заметные под нашлепками оранжевого лишайника. Могилы были пусты. В них жили змеи, ящерицы и сверчки.
Целый год меня не покидало воспоминание: декабрьский вечер в Коллеж де Франс, разговоры с Поэтом[68] за столом, заваленным грудами бумаг и книг. Сбоку, на краю стола, лежал красный, испещренный знаками камень. Он притягивал внимание, заставлял на себя смотреть, тревожил. Я знал его происхождение, знал, где он найден. Это место мне было знакомо по строфам поэмы «У манящего входа», но также по картинам, нарисованным моим воображением в театре фантасмагорических сонных видений — там, где
Когда я спросил, как найти дорогу в Вальсент[69], Поэт помолчал, а потом медленно, словно бы неохотно сказал: «Сами вы не найдете, горы эти — безлюдные, там нет дорог. На будущий год в конце мая я буду в Сен-Сатурнене. Я вам напишу. Приезжайте. Оттуда будет недалеко».
«У манящего входа» — большая полифоническая поэма о земле, огне и облаках, о камнях, деревьях и их первозданной, естественной невинности; это свидетельство пылкой веры в существование иного, подлинного мира, в котором возможен союз правды человека с правдой вещей — правды, которой, чтобы возникнуть, чтобы стать правдой, нужны только слово, собственная очевидность и наше внимание.
Поэзия Ива Бонфуа сопутствовала мне чуть ли не всегда. Ее присутствие было таким живым, таким бесспорным, что она казалась неотделимой от моих самых интимных чувств и опыта. Вся целиком — с ее хором знакомых голосов, мельканием теней, запахом дикорастущих трав, скал, земли, огнем разных оттенков, — она была частью моего собственного пейзажа. Мне казалось, будто в ее магический круг я вхожу, как входят по прошествии лет в свою детскую, и без труда там ориентируюсь, узнаю дружественные или враждебные предметы, темные уголки, светлые пятна, забытые запахи…
Все в ней было знакомым и близким, оставшимся в памяти от этой, а может, другой жизни: брошенное на спинку стула красное платье, саламандра на стене, пантомима облаков, волшебные путешествия, которые начинаются с кучки тлеющих углей, с мерцающего в темноте огонька, а затем по ветвям деревьев приводят к звездам.
Поэзия эта переносила меня в мифическое время Начала, первого дня Творения, с массой скрытых посулов, заклятий, обещаний чудес; это был ее дом, как дом дерева — ветер; в таком доме человек всегда у себя: режет хлеб, разводит огонь, зажигает лампу, прикасается к камню, к древесной коре, произносит слово; в нем его
Среди глубоко укрытых человеческих тайн — страхов, восторгов, жажды бессмертия — она упорно искала ту «истину, которая равна надежде»…
Была в ней и пылкая любовь к Провансу, его свету, цветам, запахам, магии необыкновенного сооружения — заброшенного два с лишним столетия назад цистерцианского монастыря, сложенного из песчаника дикаря, с огромной полуразрушенной церковью, чьи аркады подпирают небесную голубизну в величественных декорациях бескрайнего и пустынного Люберона.
Помню ясный сентябрьский день угасающего лета — размытые белизна, охра и золото, бесконечный клавесинный концерт сверчков, — когда я, сидя с книгой на коленях высоко на скалистом уступе, смотрел вниз, на каменистое дно долины, на непоседливые полупрозрачные тени туч, которые то включали, то выключали сценическое освещение великого спектакля близящейся осени. Помню изумление и восхищение, вызванное строфами, где говорилось о завороженности знаками — сокровенной речью камней этой земли.