Завожу двигатель. Ло похлопывает меня по ноге.
— Все будет нормально.
— Конечно, все будет нормально.
Но по дороге туда мы раз пятьдесят едва не попадаем в аварию. Я сам не свой. Когда съезжаем с шоссе, она просит меня остановиться.
— Господи, Ло, я не маразматик.
— Просто будет лучше, если поведу я, — говорит она. — Парковка в гараже и вся эта ерунда… Позволь мне самой.
Я пускаю ее за руль. Сам смотрю в окно и потею. Мне хочется спросить у нее, чего ожидать. Хочется знать, как он выглядит, что скажет, что я скажу, расплачусь или нет, пойдет ли со мной доктор. Или там будет двустороннее зеркало, как у нас в участке? Поймет ли он, кто я? Пойму ли я, кто он?
Ло паркует автомобиль. Я даже не понял, что мы уже в гараже.
— Ты в порядке, Эгги?
— Еще бы, — отвечаю я. Врун несчастный. Но перед женой я должен насвистывать и вести себя так, словно все прекрасно. А сам всю дорогу думал, как выдать свой мочеприемник за ерундовую проблему.
Мы наконец заходим в больницу. Здесь работают приятные люди. Они жмут мне руку. Они не осуждают меня за то, что не появлялся так давно. Здесь длинный коридор, и в нем страшно, потому что тут слышишь голоса других детей, других родителей. Люди, знакомые с Ло, улыбаются мне, смотрят в глаза. Мы заходим в лифт, кабина поднимается, и у меня падает сердце. Ло стискивает мою ладонь.
Идем по еще одному коридору. Доктор Элис набирает код на замке у двери.
— Чаки рад увидеться с вами, — говорит она.
Я знаю, что это чепуха. Мне известно, что мой мальчик не чувствует таких вещей, как радость или горе. Я знаю, что он не смеется. Знаю, что он не может написать книгу, как Марко, завязать волосы в пучок, бросать мяч или влюбиться в такую девушку, как Хлоя. Его никто не украдет и не сломает ему жизнь. Сердце бешено колотится, и мне хочется сказать доктору Элис, что она говорит неправду. Хочется убежать. Я думаю про стишок в книге Марко и Беллы. Это мой любимый стишок про жучка, про его первое путешествие в большой мир. Там есть такая строчка:
Первое, что я вижу, — стул кричаще красного цвета, красного, как пожарная машина или губная помада. На стуле сидит ребенок. Мой ребенок. Мое детище. Мои гены.
Он сидит так прямо. Со спины обычный ребенок, нормальный ребенок. Плохое это слово —
Выглядит он занятым, будто делает что-то. Не оборачивается, когда я называю его по имени. Я колеблюсь, но потом подхожу к этому красному стулу ближе, подхожу к этому мальчику, своему ребенку, нашему ребенку. Возможно, я выдумываю, но мне кажется, что у него замечательные густые волосы, хорошая осанка, красивая, ровная. Я уже говорил это? Такие вещи вообще говорят своим детям?
По другую сторону стола есть свободный стул. Это для меня.
Положить ему руку на плечо? Нет, никому не понравится, когда его пугают. Смотрю поверх его головы на стол, где он рисует какой-то шар, ком из каракулей, толстых серых линий и разрывов между ними. Вроде бы ничего, но это Пикассо, это живопись моего сына, это линии, проходящие через небо, через Вселенную.
— Хорошая работа, Чаки.
Он не благодарит меня. Он продолжает рисовать. Теперь я готов. Иду на другую сторону стола и сажусь на свой стул. Он черный, совсем не похож на его красный.
— Приветик, дорогой, как здорово с тобой увидеться. Ты замечательно выглядишь.
Он не отвечает и не смотрит на меня. Я так волновался насчет того, что сказать ему, а теперь слова так и сыплются с языка.
— В общем, приятель, мы с мамой покрасили твою комнату, решили, что пора. Какому десятилетнему мальчишке понравятся утята и всякое такое на стенах.
Я не жду ответа. Говорю, что кажется правильным. Я просто говорю со своим сыном, нашим сыном, нашим
А он продолжает чертить серые линии — с края на край, за края листа, по столу, и снова на лист. И опять, и снова, и всегда, мой мальчик.