Этот пассаж привел в большое смущение профессора Малиновского, антрополога, преподававшего в Лондоне, которого Кениата пригласил написать вводное слово к своей книге. Малиновский взялся за это дело, но по тому, насколько его введение отличается от собственного предисловия Кениаты, видно, каким ощутимым было напряжение между Кениатой, «туземцем, превратившимся в антрополога», и Малиновским – интеллектуалом, не имевшим живых отношений с объектом исследования. Удвоение голоса у Кениаты мощно контрастирует с цельным неодобрительным голосом, которым Малиновский выражает свое ощущение замешательства. В предисловии, поддерживая критическую, но вежливую дистанцию от текста, он пишет: «некоторые антропологи могут поставить под вопрос подлинные процессы, лежащие в основе магии. <…> Г-ну Кениате еще предстоит представить доказательства того, как формируются эти „вибрации“, как они воздействуют на мозг и сознание человека». В ссылке Кениаты на «оккультизм» – европейскую практику – Малиновский нашел способ выйти из того замешательства, в котором он оказался, будучи вынужденным критиковать африканского антрополога, бывшего своего студента, чью книгу он благородно согласился представить читателю. «В самом деле, – пишет он, – как мы, европейцы, можем критиковать г-на Кениату за веру в… оккультизм», если «Европа столь же глубоко погружена» в него? Теперь Малиновский мог представить свою критику оправданной, заявляя, что: «суеверия, слепая вера и полная дезориентация – это язва в сердце нашей Западной цивилизации, столь же опасная, как и в Африке»[693]
. Чем больше мы принимаем точку зрения Малиновского, тем больше язык социальных наук словами «участие» и «наблюдение» стирает множественность путей бытия человеком – в сторону «мирности» планеты, говоря языком Хайдеггера.В рассуждениях Кваме Энтони Аппиа о некоторых практиках ашанти, напоминающих то, что Кениата назвал «причащением к предкам»[694]
, удвоение голоса почти не слышно, но все-таки и не заглушено полностью. «Когда мужчина открывает бутылку джина, – пишет Аппиа, – он проливает немного на землю, просит предков выпить и защитить семью человека и его деяния». У Аппиа также есть свои живые отношения с этой практикой. Так, говорит он, поступал его отец, каждый раз в качестве подношения предкам проливая «несколько капель из открытой бутылки скотча на ковер». Аппиа вырос рядом с этой практикой. Именно таким образом определенный способ бытия-в-мире ашанти участвует в воспитании модерного, космополитичного, получившего формальное образование Энтони Аппиа. Однако детское ощущение присутствия рядом с повторяющимся набором практик превращается в тексте Аппиа в сообщение антрополога, когда взгляд участника преобразуется во взгляд очевидца: «Всю свою жизнь я видел и слышал церемонии, [включающие]… ритуальные призывы к невидимым духам». В отличие от текста Кениаты, феноменология доаналитических отношений Аппиа с наблюдаемой им практикой, имевших место задолго до того, как он научился быть наблюдателем, тщательно скрыта голосом антрополога, усиленным в данном случае ссылкой на Тайлора[695]: «Если я прав, – пишет Аппиа в попытке „объяснить“ привычку своего отца делиться виски с предками, – именно приверженность (как утверждал Тайлор) идее бестелесного действующего начала ключевым образом определяет религиозные верования, лежащие в основе описанных мной ритуалов»[696]. Нет нужды говорить, что саморазоблачительное слово «верования» уводит ашанти Аппиа и его отца от живых, доаналитических отношений и помещает их в объективирующие отношения социальных наук, где отец и сын оказываются противопоставлены друг другу как субъект и объект.Сходное предпочтение аналитического опыта живому усмиряет радикальный потенциал попыток индийского историка Д. Д. Косамби написать историю Индии на материале практик повседневной жизни. Косамби размышлял, например, об историческом значении такого повсеместно распространенного и привычного приспособления, как ручная мельница в форме седла – каменное орудие, использовавшееся на южноазиатских кухнях для измельчения пряностей. Косамби заинтересовало, как этот выглядящий древним предмет продолжает существовать в том же пространстве, что и электрическая плита, настоящий символ модернизации Индии 1950-х годов. Роль ручной мельницы не ограничивалась повседневным использованием: вокруг нее, сообщает Косамби, сложились «ритуалы», в которых участвовали женщины и маленькие дети из браминских семей, таких, как семья Косамби. Он пишет: «С этим приспособлением [мельницей]… совершалась церемония, обязательная даже среди браминов, хотя о ней не говорится ни в одном из браминских текстов, расписывающих все обряды от рождения и до смерти. В день именин ребенка или накануне… верхний жернов наряжают и обносят вокруг колыбели с ребенком, а затем кладут у ног младенца в колыбель. Объясняют этот обряд, ссылаясь на симпатическую магию, т. е. в таком случае ребенок вырастет сильным как камень, без изъянов, будет жить долго и без болезней»[697]
.