— Это тебе отказывают в милости. Зачем ты так упрямо навязываешь вышней силе свои соображения о справедливости и почитаешь справедливость Господним целеполаганием? Я назову тебе десятки, сотни мразей, которые сдохли опрятно и чисто, дожив до девяноста и во сне, я назову тебе десятки, сотни крепких, самоотверженных солдат, которые у Бога умирали трудно, похабно, унизительно, во сраме, как будто издевательским ответом на мольбу о непостыдной, красной смерти. Твой дед не был праведником, но он был хороший солдат, трудолюбивый, честный муравей, — он трудно умирал, паскудно… я много задавал тогда себе вопросов, ну а потом я понял… ну, то есть ничего не понял, разумеется, ибо нам вечно суждено иметь перед глазами лишь клочок вот этой тени… Но то, что понял: благодарность — вот в человеке чувство самое нестойкое. Когда приходит вера к человеку? Какая-то вспышка, какая-то искра, хоть тень, хоть подобие? Когда ему страшно, когда ему горько и больно? Я думаю, что нет. Наоборот — в момент прямого чувства совершенства мира: вот что-то поднимается такое при виде глаз ребенка, улыбки женщины, танцующих полотнищ снегопада, аляповатой точности в нелепо-хаотичной пестрой толкотне каких-то бабочек над лугом… становится так пусто и так чисто… дань восхищения немого опустошенностью Творца, который, сделав землю, тварей, весь передал Творению Себя… вот эту дань отдать немая силится душа, такая еще слабая, такая еще куколка, младенец, а может быть, уже и немощный старик, настигнутый на жизненном краю вот этим озарением… вдруг появляется какой-то смутный стыд, какая-то еще неведомая нежность, вдруг ясная решимость распрямляется в тебе не извратить вот этот дар, не испохабить, но это лишь мгновение, дуновение легчайшее. Служить ведь трудно, бездействовать и гадить легче. Поэтому вот эту благодарность в человеке надо испытывать всерьез, на собственной шкуре почуять человеку дать, что все это всерьез… что не бывает полу-полу… полупризнательности, полубезразличия, полутруда и полулени… нельзя быть теплым, да, нельзя быть полу-неизвестно-чем… и всех суют вот в эту печь и кочергой шуруют в ней вслепую, так что неизвестно, кто через мгновение окажется там… сегодня ты, а завтра я… а дальше в этом жаре кто-то рассыпается, а кто-то твердеет, нещадно прокаленный так, что ничего в нем, кроме этой благодарности, уже не остается.
— Это каким же ты таким страданием очистился? — Нагульнов толкнул.
— Да ну, каким страданием? Где там очистился? Я ровно прожил… вот этот временной отрезок. Без бед, без резких сотрясений, вот сладко, по большому счету. Жизнь вообще была как приложение к музыке, ну вроде есть внизу какая-то утроба, которую необходимо чем-то набивать и можно чем попало. А главное — не сам ты, а произведение. Не сразу это понял, что жизнь необходимо тоже пестовать, как звук… что вообще она становится такой, какой ты ее сделаешь. Вот я и сделал: смотрю теперь, и мне становится страшно. Своих я оставлял в беде и немощи — вот грех. Грех пренебрежения своими, и никая печка не нужна, в такую пустоту ты сам себя вгоняешь. Оглянешься — и никого…
— Да брось ты — «оставил». Кого ты оставил? Твоя жена, она не делась никуда, дурилка, здесь. В отличие от…
— От Машиной матери.
— Догадлив, сюита. Машку на свет произвела — сама через это жизни лишилась. Ее кесарили, неправильно сшили, швы разошлись, инфекция — и все. Вот тебе факт, а у тебя что, дура? Я вот бы все отдал за то, чтобы возвратиться в ту минуту, чтобы поправить, чтоб было все не так, как вышло, но жизнь такого фортеля не может предложить. Смотрю на вас и мне смешно. Ведь вот же, вот она живая. Ты только руку протяни. И что бы там меж вами ни было, это не важно в свете того факта, что вы с ней оба еще здесь, по эту, сука, сторону. Ты плюнул ей в душу — она зашипела… и что из этого? Конец? Какая б ни была обида, в пределах жизни все поправить можно.
Камлаев вскочил: и в самом деле что же это он?.. езжай, разговаривай с ней, необходимо, чтобы кто-то упрямо продолжал гнуть эту линию… на общее бессмертие, об этом кто-то должен говорить, напоминать, и Нина говорила с ним все это время — как об стенку горох, как камень в пустоту, — просила, чтобы вспомнил. Теперь настал его черед, быстрей, сейчас, пока она еще не целиком оторвалась, пока не объявила внутренне себе: хочу одна, хочу еще одну, другую жизнь.
— Пошел я… прощайте, бродяги. На вот, — Ордынскому швырнул ключи, — ночуй в Кривоколенном. Про телефон не забывай. И матери соври там что-нибудь попроще, а то она весь мозг мне уже выела. Давай, мент, и смотри, особо не лютуй. Бо-бо им сделай и отбрось… зачем тебе питаться уже падалью?
2
Легко сказать — соври. Себе бы что-нибудь соврать. Назвать по имени все то, что с ним произошло и что сейчас творилось. Теперь Ивану не поправиться, прежним не стать. Нет, не сказать, конечно, что эти восемнадцать лет он прожил в мире, сплошь населенном добрыми мужчинами, прекрасными девчонками, безгрешными детьми.