Одно к одному все ложилось, лилось водой на мельницу Камлаева, а впрочем, этого не объяснишь, не взвесишь, не уловишь, — как женщина перестает хотеть быть законной женой одного и начинает — быть женой другого. Камлаев был знатный половой террорист-погубитель, но с Ниной это органическое свойство его не влияло ничуть, и не было в происходившем нисколько камлаевской силы и власти, а только то, что называется судьбой.
Она появлялась, ложилась на расстеленное полотенце, порой с книжкой или в «летных», как у пилота истребителя, наушниках; из своего укрытия воровски выхаживал, выглаживал ее худые щиколотки, ее облитые солнечным лаком голени и ляжки, ее мерцающий приставшими песчинками живот, с какой-то небывалой радостной мукой скользил по плавному обводу, скатывался к талии, стекал в пупок какой-то каплей, ловил перелив позвонков, движение руки, несущей к вдумчивым губам бутылку минеральной или короткую и толстую Gitanes… ей не было нужды ходить на семинары, штудировать инструкции по пользованию телом, ногами, животом, сдавать зачеты так, как это делает весь мир, колонии англоязычных стран, привыкнув относиться к сексу с максимальной серьезностью, то есть как к учебе с получением отметок «отлично», «так себе» и «неуд» — в каждом движении она была равна самой себе, как равен ребенок, который беззастенчиво разгуливает нагишом в присутствии взрослых любого вероисповедания и пола.
Камлаев верил: даже Ориген бы и разные другие христианские аскеты поколебались в своем стойком отвращении к жизни плоти при виде этой девочки, введенные в неравновесие, но не повергнутые в свинское, во грех; он никогда еще не богохульствовал так смело и ответственно; физическая тяга покрывалась ни разу не испытанной доселе смирительной нежностью и страхом повредить: так, не имея навыка, боишься притронуться к еще не нареченному младенцу… это другие, вон Угланов, обучены переворачивать дите со спинки на живот, как блин на сковородке.
Надолго замирал, затянутый неодолимо в благодарное немое созерцание ее свободного лица, которое, с полуопущенными веками, разглаженное, смирное и отрешенное, влеклось, тянулось вслед за звуками, что шли в наилучшем и строгом порядке, звенели и журчали родниковым bach в напяленных наушниках, и обращалось внутрь себя, порабощенное свободно, безусильно воспаряющими вверх тонами фигурации, подхваченное звуком и пребывающее в нем, как в колыбели, в борозде, в утробе… без лживой мимики, без лицемерного переживания, передавая дальше, в атмосферу бережно и свято… Нет, кто-то явно тут воспользовался мыслью, догадкой Камлаева о Нине, как выкройкой, как меркой, как формой для отливки.
Не выдержал и вышел из засады — пустышка, перекати-поле без дома, без семьи, не знающий, пригоден ли для полной близости, очажной, навсегдашней, целиком, — она приподнялась и села, обхватив колени, учтиво обратив к Камлаеву лицо.
— Скажите, Нина, вам никто не говорил, — он ринулся напропалую, — у вас лицо такое, что хочется кормить вас мармеладом всю оставшуюся жизнь?
— А вы бы в зоопарк сходили — там каждая вторая морда такое же желание внушает.
— Не вариант, — насилу он осклабился, — зверьками тут не обойдешься, все зверьки — уже ты. Вон у Олега сколько их, и Альма, и Васса. Смотрю, а это ты напрыгиваешь лохматым псом-придурком и лезешь мокрым носом прямо в морду.
Шли по лесу, она остановилась, такая беззащитная, беспомощная перед тем, что свершалось — судьба, которую не выбирают… судьба, которую ты можешь выбрать, — уже не судьба… он больше не мог, шагнул подхватить под лопатки, пристать как к кислому железу лыжной палки при минус тридцати по Цельсию — она смирила, удержала, выставив ладонь, и он узнал: и так бывает — сердце бьется вне тела, еще не в ней, но рядом, об нее, как нетопырь сморчковой мордочкой в стекло… вот лишь бы вырваться из тесноты на волю… так оно ринулось, знакомо, но в то же время с небывалой силой, как в детстве при мгновенном подозрении, прозрении о смертности родителей, при снизошедшем знании, что от них отделен, не можешь им помочь, захочешь — не поделишься своей молодой огромной силой, чтобы продлить их век, чтобы оставить их с собой… что всемогущий исполин-отец — не навсегда, что мама — будет не в кого уткнуться, в горячий мягкий бок, в пружинящий живот… Но тут, сейчас страх умер в нем, сгорел, и сердце упало ей в горсть и забилось, и он мог жить его биением в Нининой ладони, и это было выше и нужнее, чем бессмертие.
Тайм-аут
1