Там впереди, вверху вспороло, разорвало небесный монолит незаживающей красочной раной черешневое дерево, сухое, как верблюжья колючка, и это было страшно, как сифилитическая язва, распоротое брюхо, треснувший закат, взлохмаченный, иссохший дервиш, воздевший в высоту заломленные руки, застывший в отклонении предельном от оси, в жестоком скруте ярости и боли… как беглый сумасшедший, разорвавший смирительную красную рубашку на длинные трепещущие полосы. Ублюдок, отщепенец, задушенный, засушенный, изгрызенный природой, отторгнутый землей, отринутый глухим стеклянным небом… сожженная бедой и почерневшая от горя женщина, которая изодрала себе лицо и ситцевый цветастый сарафан, всех потеряла и всё верила, что сыновья и муж, убитые войной тысячелетней давности, еще вернутся, припадут седыми головам к ее откормившей груди.
«Это оно? Желания?»
Да, подошли чуть ближе, и вдова обыкновенным стала ярмарочным монстром, аттракционом для неистребимого базарно-туристического быдла: недосягаемый верх кроны был совершенно гол, а ветви нижних ярусов, когтистые и узловатые, изглоданные будто — обвязаны цветными лоскутами, шелковыми лентами, которые вытягивались, бились при самом слабом ветре: пустое, мертвое, до звона высохшее дерево дышало как живое — от навязанных, затянутых узлом желаний на нем живого места не было.
Нащипанная наспех из бабьих сарафанов корпия. Рдяной шелк пионерских галстуков, что полиняли до бесцветной глухоты. Смешные тряпицы в горошек — как будто выдрал кто в припадке вожделения клок из ситцевых трусов. Парящий в воздушном потоке, обменянный на титул королевы красоты и съемки в голливудском фильме, запыленный газовый шарфик, которым как будто утер закопченное рыло поднявшийся из забоя шахтер. Одним желаниям, чаяниям, мольбам здесь была без году неделя, другим, полинявшим и выжженным, — и годы, и десятки лет. Сексуальные сны созревающих дур, подзамочные фильмы на запретных кассетах, дрожь раскрытых и тянущихся за бокалом шампанского губок — заглотить золотое колечко, трепет глянцевых вырезок из журналов по кройке и шитью ослепительных судеб, чертежи крепостей, инженерные планы и сметы добротных, обеспеченных будущих, недостающие детали из конструктора «Карьера и Успех», лотерейная алчность, запихать в себя столько, что за жизнь не сожрешь, «лишь бы только сыночек здоров был» и засохшие ветви неплодных яичников, рак в крови новорожденных, ДЦП, паралич, позвоночник, который лишь чудом срастется, пожираемый астроцитомой мозг, отказали в последней надежде… были, были тут вдовьи платки, сотни рук обреченно, умоляюще всплыв, мертвой хваткой цапали ветви: отпустите пожить, не сдавайте туда мою плоть, мою кровь… и выворачивалось, гнулось, скручивалось дерево от горя, и воздух сух от плача был, дрожавшего в ветвях.
Она не понимала, Нина, хотела быть, как все, хотела попросить — простое и великое, как чрево, извечно женское, обыкновенное, святое. Камлаев с ней впервые разошелся, сковал запястье ей, остановил, сказал: ты что? ведь это для рабья, для нищих. И постучал костяшками по лбу — вот для таких убогих, отштампованных. Это они бросают мелкие монетки и гладят пятку Будды, у них рефлекс, эрекция, чесотка.
— Пойдем отсюда, — он сказал, — здесь все уже загажено. Послушай, милая, известия о Богоявлении давно уже печатают в газете «Неустановленный визит». Останки гуманоидов сжимают в своих щупальцах мироточащие иконы. На Землю прилетели марсиане и все мы — от них. Уроды, ненавижу эту мразь.
Она обозлилась, поджала оскорбленно губы: две тысячи лет же вот так. У священных деревьев. Как караимы. Как шаманы якутов и манси. Как сотни народов, чье имя никогда уже не будет произнесено. Давай оставим на минуту это все — то, что есть сейчас, и то, что было раньше, оставь в покое на минуту твою музыку, которая теперь не ключ, которым ритуально заводится пружина, струна твоего монохорда, распорка вертикальная меж небом и землей, и если выдернуть, все опадет, обвалится и сдуется. Ну, видишь я не дура. Но только есть еще и просто жизнь, обыкновенная, тупая, самочья, любовная, вот совершенно неизменная — неужто твоя музыка должна с ней враждовать? Как раз наоборот. Ее поддерживать. Чтоб вымолить дождь у диких богов. Чтоб детская душа, живущая в дупле, увидела маму и, излетев из дерева, скользнула в горячую складку. Чтоб не было бескровного, бесплодного. Чтобы сквозь жесткое и черное неудержимо пробивалось вновь и вновь зеленое, свежее, чистое, мягкое. Да, мы земляные, мы низкие, мы лезем со своей любовью к идолам, к деревьям, к силе, которую мы очень смутно, бедно чувствуем, но только с чем нам лезть еще, когда вот это только за душой?
— Все так, не надо только путать божий дар с помойкой, — сказал он примирительно. — Ты хочешь древо? Пойдем я покажу тебе другое, настоящее.