Читаем Проводник электричества полностью

Будто вот это начало уже кончаться — их с Ниной общее бессмертие, будто открылась брешь для действия закона, универсального, неумолимого, и он не знал, что это будет, что им грозит, что выстудит им кровь, что напитает теплую единую их плоть и превратит в окаменелость, что разобьет, растащит, разлучит… неужто время, просто время их напитает известковой водой и разрыхлит апатией, вялым безразличием привычки? Или виной всему лишь малость, бедность, узость его, камлаевской, размером с рисовое зернышко души, негодной, неспособной обеспечить Нине такую, как сегодня, благодарную усталость?

Вдруг захотелось страшно одного — чтоб Нина, спящая так крепко, не просыпалась больше никогда и навсегда осталась в ясном хрустале вот этого безукоризненного дня, прожитого так, как нельзя было чище, так именно, как надо, как должны они были прожить его перед лицом Творения… чтобы их жизнь закончилась сейчас, чтоб не было ни завтра, ни послезавтра, ничего. И это было как Иудин поцелуй, который он запечатлел на Нинином лице, заглядывая в будущее, опережая жизнь непогрешимо-точным представлением о том, что предстоит им завтра.

Нет, нет — словно взлетел Камлаев в погоне за душой Нины, вдруг проникаясь к ней таким отчаянным, звериным, рвущим чувством, что и любовью-то назвать уже было нельзя. И он сказал себе, что все умрет, а это — не пройдет, что каждый день их с Ниной будет соединять, скреплять, запаивать в себя такая, как сегодня на горе Креста, упрямо-несгораемая музыка, что он найдет, Камлаев, он нащупает, и все, какие есть в нем силы, направятся на это… вот эта ночь, с просвеченным доверием, бесстрашным Нининым лицом, не может кончиться — потому что она не должна закончиться никогда.

Часть IV

Пепел и алмаз

Чемоданчик Урусова

1

Дым стоял коромыслом, пятиведерный самовар сиял и резал заварной струей сизый воздух, все собрались на гулю у Артемова — Сокольников, Ульфсак, Гершкович, Фара, Столяров, Боровский, Соня, Таня, Люда, Шу-Шу, то есть Шура Шостаковская… полубезумный Лева Брызгин. Сейчас сыграют каждый — как заведено, — покажут то, чем разродились за недели, годы, десятилетия круглосуточного бдения; польется белая рекой, бурля, звеня, отплясывая опорожненными бутылками признаний «старик, ты совершенно сбил меня с нарезки» или, напротив, закипая и шипя вареной пеной взаимных обвинений, пересмешек…

О Брызгине: Лева служил инженером в «почтовом ящике» под Дубной и разрабатывал сверхзасекреченную самонаводящуюся танковую пушку, потом уволился, устроился работать звукотехником при скрябинском музее, где основал со временем и обустроил электронную студию — по виду и по сути нечто среднее меж алхимическим подвалом и машинным залом электровычислительной лаборатории; Поганкины палаты, забитые столпотворением умной техники — квадратными столбами акустических колонок, похожими на пульты управления полетами клавиатурами изобретенных Левой синтезаторов, собственноручно собранных, похожих на допотопные рентгеновские аппараты, на черт-те знает что; весь этот умный хлам и хаос, оплетенный и воедино связанный косицами тяжелых проводов, помигивал цветными капельками электричества и был способен разродиться тьмой акустических существ, вздыхающих, шуршащих, протяжно звенящих и глухо гудящих, готовых образовывать друг с дружкой гибриды, кровосмесительные брачные союзы, обмениваться тембрами, высотами, блуждать замысловато, прыгать по октавам, словно котенок за клубком, переливаться, раздуваться мыльным пузырем, не знающим стабильного определения по высоте и тембру, свободно течь, пульсировать с нечеловеческой ритмичностью, неодолимо, сладостно затягивая слух в свое журчание, неразложимое на атомы линейного времени.

Как сумасшедший с тесаком в руке, ворвался Брызгин в музей мировой музыкальной истории с хранящимися под стеклом и смугло-желтыми от времени тетрадями великих и начал тыкать ножиком во все, что попадается на пути; подход у Левы к звуку был математическим, дикарским, дилетантски-узким, но иногда казалось, что это узость лазера, способного прошить любой металл.

Брызгин питался верой в то, что умное число позволит постичь любую тайну разума и мира, будь то хоть купол Брунеллески во Флоренции, мотет Депре или безумная кривая сила творящего начала в непогрешимо-чистых очертаниях горного хребта или женского тела. Не знавший ровным счетом ничего, за исключением нотной грамоты, он пребывал в непроходимой убежденности, что ни один Адорно не сможет так понять неслышно-сокровенную природу музыки, как человек, знакомый с интегральным исчислением.

Бесцеремонность обращения с любой священной коровой и, главное, неистребимое стремление расслышать «за кишками личности» одно универсальное, «лишь то, во что мы все заключены» — вот это в Леве импонировало Камлаеву необычайно.

Перейти на страницу:

Похожие книги